Бессарабский роман (страница 17)

Страница 17

На следующий день Котовский решается уходить, потому что понимает: его пытаются опутать организационными проблемами по рукам и ногам, лишить опоры среди его вольницы, заодно и вольницу присмирить. Уйдем в Персию. Поняв это, Григорий радуется и думает, что вот она, жизнь-то настоящая – только начинается, и будет это вольная скачка по персиянским просторам во главе верного отряда с белозубой девчонкой за спиной. Велит собираться. Отряд думает, что их поведут на столкновение с какой-нибудь белогвардейской бандой из-за Днестра, которые время от времени приходят, чтобы пограбить Левобережье, как они – Бессарабию. Котовский не объясняет. Дойдем до границы, там все растолкую, думает он и пишет в ответ Москве бодрую телеграмму, что, мол, все отлично, выхожу на плановую зачистку территории юга от банд… столкновения… вооружения… Чекисты смеются. Наивный как дитя, Котовский – дитя наивной Бессарабии – собирается, когда ему приносят записку от какой-то дамы, встреча с которой изменит в дальнейшем всю его жизнь. Так, по крайней мере, говорится в записке. Провинциальная романтика. Конверт пахнет духами, это невероятно модный в том, 1922, году аромат из Франции, разработанный некоей мадам Шанель. Подделка, конечно. Но запах волнует. Мог ли он устоять? Бессарабский Робин Гуд ведет свой отряд мимо Одессы и, оставив их под городом, на день покидает расположение, чтобы встретиться на пляже с таинственной незнакомкой.

На пляж Котовский заезжает прямо на коне – красивый, статный всадник с наголо бритой головой и запахом спелых абрикосов и французских духов в ноздрях – и видит у самой кромки воды женщину. Глядит в море. Котовский спешивается, оглядывается, поправляет пистолет в кобуре и идет к даме, оставляя смазанные по краю следы. Ветер в лицо. Котовский глотает соленый воздух, и восторг переполняет его, и он внезапно понимает, в чем его предназначение и что́ есть та цель, которая манит его сильнее женщины. Рожденный свободным. Рожденный бежать. Мадам, начинает он галантно, переполняемый жизнью, переполняемый соком, переполняемый осознанием того, что он Есть, я, как мы и уславлива… Чайки взлетают. Их спугнул выстрел, от которого Котовский падает ничком, лицом в песок, не успев даже обернуться, чтобы увидеть, кто его убил, и не успев ничего подумать толком. Бессарабия теряется в догадках. Была ли девушка? Может, это манекен в женском наряде поставили на пляже? Где прятался убийца? Убийство было из-за женщины или все-таки успели чекисты? Этого так никто никогда и не узнает. Мы тоже.

27

Помоги мне, Боже, поднимает Лоринков глаза к потолку офиса, напялив на голову кожаные наушники. Вспоминает Крестителя. Тот питался акридами и носил одежды из верблюжьей шерсти, а на поясе его был кожаный ремень, говорит Интернациональная Библия. Та самая, которую легко может прочитать любой начинающий изучать английский язык, а к ним относится и Лоринков, давно подумывающий сменить место жительства. Манит Новая Зеландия. Прекрасные пейзажи, круглогодичная температура 25 градусов выше нуля и ни градусом меньше, и ни градусом больше, а чем старше становится писатель Лоринков, тем больше ему начинает нравиться набившая оскомину «золотая середина», а еще океан, по которому прекрасный пловец Лоринков скучает. Стало быть, он скучает почти всю свою жизнь, потому что дни, проведенные им у океана, не составляют и года.

Особенно запомнилось Баренцево море. Больше всего Лоринкову хотелось бы войти в его воды и поплыть вперед, расталкивая руками ледяную крошку и отфыркиваясь, словно морж какой. Увы. На дворе жаркая в этом году кишиневская осень, и в небо взмывают столбы пыли, которой здесь больше пятисот лет, еще со времен упоминания кошмарной бессарабской пыли в хрониках путешественника Дионисия Фелиодора, а моря здесь нет. Было сто миллионов лет, но потом отступило, и Молдавия, это дно древнего мезозойского моря, вся усыпана ракушками, останками древних морских животных, и иногда Лоринкову хочется, чтобы вода снова поднялась и погребла эту странную страну под собой. Вместе с ним заодно.

Словно Атлантида какая, шепчет о родине Лоринков и, поднимая глаза к потолку, призывает Бога. Боже, помоги мне, укрепи руку мою и дай праведного гнева, да побольше. Еще Лоринков вспоминает белую девчонку из колледжа для богатеньких, которую поймали трое черных на стадионе, когда она возвращалась со свидания с рафинированным белым парнем, – вечный сюжет порнорассказа, бегло просмотренного за утренним кофе. Та тоже кричала: Боже, помоги мне. Спокойно. Возьми себя в руки, велит Лоринков и прибавляет громкости музыке, пытаясь сосредоточиться и найти в мыслях ту опору, отталкиваясь от которой, начнет бросать пальцы на клавиатуру: сначала медленно, потом быстрее, затем наконец будет стучать так быстро, что текст потом придется вычитывать не один раз, так много опечаток в нем будет. Мысль не догнать. Было бы что догонять.

Лоринков поправляет наушники и вспоминает. Бога, белую девчонку из порнорассказа, Иоанна Крестителя, вчерашний разговор с братом, предстоящую встречу с приятелем у книжного магазина, прошлогодний заплыв с турецкого берега до одного из одиннадцати греческих островков, расположенных всего в трех километрах от побережья. Сын растет так быстро, поет нервно солист ленинградской группы «Сплин». Лоринков с ним совершенно согласен. Вздыхает. Отодвигает от себя клавиатуру с мыслью, что сегодня явно не его день, как и вчера, как и позавчера, как и все предыдущие несколько месяцев, да и вообще.

Будет ли он когда-нибудь еще писать? Неужели это ушло? Лоринкову интересно, но горечи, страха или сожалений он не испытывает. В конце концов, писателей судят по наивысшим их достижениям, и Аксенова, которого оплакали этим неудачным для него, Лоринкова, летом, запомнят по «Острову Крым», а не по неудачным последним книгам. Бояться нечего. Но что, в таком случае, ждет его впереди? В юности писатель Лоринков часто думал о том, в чем же состоит его предназначение, для чего он? Как сейчас о смерти. Сейчас, о да, тридцатидвухлетний Лоринков ныряет в сон с мыслями о смерти, оплывая потом на огромном диване, и просыпается с мыслями о ней же, когда сын тихонько ноет ему в ухо: «Вставай, вставай, да вставай же». Обычно в шесть утра. Ранняя птаха.

В двадцать лет он часто думал о том, что у него есть лазейка: брошу все и поеду в Мексику, буду бродяжничать, а то подамся на Галапагосы спасать гигантских черепах, а может заплутаю в джунглях и стану вождем какого-нибудь слаборазвитого племени, кокетливо думал писатель Лоринков. Много думал. До тех пор, пока жилистая рука судьбы не взяла его за шкирку и не ткнула лицом в то, для чего он и был рожден. Писательство. Зрелище завораживало. Перед лицом его проплывали мириады видений, он нырял в цветные фантазии и выныривал из них, как расшалившийся дельфин; он видел огромные несуществующие города, он просыпался посреди ненастоящих полей сновидений. Книги писал.

Сейчас он, повторимся, думает о смерти не реже, чем когда-то о предназначении. Улыбается. Сдается мне, часто думает писатель Лоринков, смерть и есть мое предназначение, и костлявая ласково улыбается ему из-за левого, где, как известно, и хоронятся темные силы, плеча. Отцу все равно. С тех пор как у Лоринкова появились дети, он боится смерти исключительно в утилитарном смысле, его беспокоят лишь технические моменты. Будущее детей. Экзистенциальная сторона происшествия, которое случится с ним неизбежно, – о, куда неизбежнее теоретической возможности спасать черепах на Галапагосах, ухмыляется Лоринков, – его не волнует.

Я умру. Этого достаточно, считает писатель Лоринков, напоминая себе об этом утром и вечером, днем, в ванной, на улице и дома, и даже ночью, когда он просыпается из-за чересчур громкой музыки в диско-баре по соседству. Воды захотелось. Он идет на кухню и, прислонив лицо к стеклу, глядит на чернеющую улицу, ожидая рассвет, – он знает, что уже не уснет и утра лучше дожидаться стоя. Он и стоит часа два, пока небо не посерело и над парком не начинают кружиться вороны, выбирающиеся с ночевки в город. Город просыпается. Писатель Лоринков ставит чайник на плиту, идет в ванную и глядит на себя в зеркало. Крупное лицо с большими глазами, усы и бородка, которые каждую неделю ровняет ему машинкой жена, и тени под глазами, а дальше он себя рассмотреть не успевает, потому что в дверь стучат. Дом проснулся.

28

После разгона Великого Национального собрания дела у одного из депутатов, Дедушки Первого, идут в гору, а начинается все с того, что на выходе из здания его окликают и просят подписать какой-то лист. Подмахивает не глядя. Солдаты, окружившие парламент, который и не парламент, а так, смех один, простое четырехэтажное здание с просторным залом, в котором стулья поставлены кое-как, косятся на депутатов. Гребаные бессарабцы. Но приказ есть приказ, так что после подписи каждому депутату, ошалевшему от столь быстрой смены событий, вручают некоторую сумму денег, и не находится ни одного, кто бы отказался. Дураков нет. Взятки гладки, они всего лишь случайные горожане, которых румыны набрали сюда для того, чтобы придать вид законности случившемуся фарсу, который…

Сосед шепчет. Дедушка Первый поворачивается и громко спрашивает, чего это он разводит тут агитацию, и сосед бледнеет, отчего всем становится совершенно очевидно, что волосы у него чересчур кучерявые и подозрительно черные. Жид затесался. Первый расстрел депутата Великого Национального собрания проходит быстро – солдаты просто вытаскивают упирающегося мужчину из толпы вспотевших, уставших и мечтающих о том, чтобы разойтись по домам, депутатов и приканчивают у стены. Закалывают штыками. Это и расстрелом-то называть нельзя, думает Дедушка Первый, на которого эта смерть, уже десятая по счету и произошедшая у него на глазах в этот день, никакого впечатления не производит. Поделом вору мука. Кто знает, не крикни громко Дедушка Первый про агитацию, может прикончили бы у стены его, а не этого несчастного жида, который, кажется, вовсе и не жид никакой, а самый что ни на есть грек, Анестиди, кажется, его фамилия, и Дедушка припоминает историю, вроде бы случившуюся давненько с дочкой грека и Котовским. А может, слухи.

Дедушка Первый ошалело покачивается, стоя в очереди депутатов, подписавших Декларацию о присоединении к Румынии, – получает после получасового ожидания деньги и выходит на улицу, с облегчением чувствуя ветерок, задувающий за воротник. Фрак забыл вернуть. Дедушка Первый поворачивается к зданию Собрания, но, постояв несколько минут и глядя, как из дверей выскакивают один за одним измученные люди, машет рукой. От греха подальше. Спешит к знакомому торговцу, у которого оставил деньги и повозку, спешит поделиться новостями, после чего выбирается потихоньку из города.

Заставы перекрыты. Господин лейтенант, обращается Дедушка униженно к молодому пареньку, который скучает на выезде из города, глядя, как подчиненные разыгрывают в кости лохмотья какого-то забитого до смерти еврея, погромы вот-вот начнутся. Говори. Нельзя ли мне покинуть город, я, видите ли, начинает бормотать дедушка, но тут лейтенант – почему все они лейтенанты, Румыния словно бы сослала всех своих лейтенантов в Бессарабию, думает Дедушка Первый, – поворачивается. Вид у лейтенанта отсутствующий. Возвращайся в город. Господин лейтенант, пытается зайти с другого боку Дедушка Первый, с вами говорит депутат Великого Национального собрания, принявшего решение о присоединении нашего края к вашей благословенной стра… Экий прыткий. Офицер пожимает плечами и возвращается к наблюдению за солдатами, бросив на ходу странную фразу о том, что Бессарабия это странный край, завораживающий своей меланхолией, настоящая черная дыра метафизики, и много лет спустя бессарабский писатель Лоринков возьмет эту фразу эпиграфом к одной из своих книг, так ему понравится эта фраза. Изречение Чорана.

Лейтенанту Чорану фраза тоже нравится, и он спешит записать ее в небольшой блокнотик, который всюду таскает с собой, вызывая насмешки жизнерадостных сослуживцев, те говорят, что лучше бы он по девкам шлялся и вино с сослуживцами пил. Наш писака. После лейтенант Чоран, опершись на стек, глядит на игру в кости, демонстративно не обращая внимания на молдаванина, и Дедушка Первый понимает, что из города ему не выбраться, по крайней мере по дорогам. Что делать. Оставить повозку в городе и брести в село пешком чересчур хлопотно, да и жалко добра, так что Дедушка Первый поневоле решает стать городским жителем и перебирается в Кишинев, или, если точнее, Кишинев не выпускает его, и в городе становится на одного жителя больше. Добро пожаловать.