Бессарабский роман (страница 2)

Страница 2

Писатель Лоринков, размышляя о том, каков будет его новый, следующий и последний роман – все три определения точные, случай для этого неконкретного, в общем, человека, редкий, – ставит все три чайничка на стол, после чего снова замирает у окна. Скворец прилетел. Прямо напротив окна кухни, в ветвях ивы, громадной, до пятого этажа, – на котором обитает семейство Лоринковых, – прыгает скворец, черный, упитанный, гладкий, и все три определения тоже верные, думает Лоринков, после чего глядит на часы. Еще полчаса. После этого подумать о чем-либо будет довольно трудно, и Лоринков будет вживаться в роль надсмотрщика, – давай-давай, просыпайся, ешь, ешь, я кому сказал, одевайся, а ну, быстро, одевайся, нет, брось, возьми, поставь, дай, возьми, – чтобы не без труда выйти из нее по пути на работу, куда отправится, поцеловав сына на прощание, перед тем как поручить того заботам воспитателей. Время летит. Этот невероятный штамп оказался невероятной же правдой, понимает с некоторых пор Лоринков, который, например, уверен сегодня, в июле 2007 года, что январь был вчера, а четыре года, что у него дети, пронеслись как миг, и это опять же правда, так что он прощает себе и этот штамп. Изменилось летосчисление. В детстве он мерил время часами, и день был внушительным отрезком времени, в пятнадцать, когда он узнал, что переезжает в другой город, и будет разлучен с подружкой на три месяца, этот срок показался ему вечностью – да и оказался ей, ведь когда он вернулся, постаревший, словно Одиссей, всё изменилось, всё, и его встретила другая, не узнавшая его женщина, – в двадцать лет сроком была неделя, а сейчас, в тридцать, время пошло на месяцы и полугодия, и о чем это говорит? Смерть близка.

Лоринков думает об этом, пожимает плечами и возвращается мыслями к роману. Стало быть, перечисляет он про себя, поп-арт и модерн идут к черту, катится под откос тема, связанная с порнографией, политический роман тоже не будет написан, потому что нечто в этом роде он, Лоринков, уже писал, и критика встретила это благосклонно, но на критику ему в этот раз плевать, но что же тогда делать… Не писать же роман! Ну, роман в самом прямом его смысле, роман, каким он был, – вернее, каким он должен быть, – роман, похожий на демонстрацию на светящемся экране, где герои, возникающие на разных концах огромной карты, как светящиеся точки, начинают путанное и хаотичное, на первый взгляд, движение, чтобы рано или поздно двинуться друг к другу, и в конце концов состоялась свадьба, или они убили друг друга, ну или каким-то другим образом состоялась их встреча и закольцевались их судьбы. Не станешь же такой традиционный роман писать, такой, пожалуй, и в самом деле умер, и здесь в рассуждениях критиков и писателей, хотя верить нельзя ни тем ни другим, здравое зерно есть, да, традиционный роман это как-то уж… Каменный век! Над такими романами еще Фаулз посмеялся, – болезненно морщась, думает Лоринков, – их хоронит Лимонов, получивший, правда, от этих романов все что можно, чего же ему не хоронить их, как и подлецу, получившему все от девушки, не порассуждать о «нам пора расстаться, ведь мы живем в эпоху конца обычных отношений», хотя кончилась не эпоха отношений, а твои персональные отношения, и довольно гнусно проецировать частные случаи на… О чем он?

Нет, всё не то, подумал Лоринков, взглянул на часы, увидел, что до начала обычного утра осталось пять минут, а обычное утро в его доме, знал Лоринков, это смесь рыночного дня в Вавилоне, волнений в Иерусалиме и штурма Карфагена, и поэтому решил провести оставшиеся несколько минут с толком, вздохнул и сел к окну. Уставился в небо.

2

Лежа в большущей луже возле железнодорожного вокзала Кишинева, Мама Первая умирала, глядя в небо и не чувствуя ничего, кроме необычайной слабости в ногах. Силы оставили. То время, когда девочка сопротивлялась голоду, давно прошло, и девочка умирала, а Мама Первая ведь и была девочкой в самом что ни есть прямом смысле, годков ей было шесть, если считать с недостающими двумя месяцами, которые девочке дожить явно не улыбалось. Доходяга. То ли дело еще какую-то неделю назад, когда сил у нее было о-го-го, по-взрослому подумала девочка, даже не пробуя вылезти из лужи, куда ее, упав, уронил отец. О, неделю назад! Тогда сил Маме Первой хватило на то, чтобы совершить целый ряд действий: поймать в амбаре, где даже мыши давно уже издохли от голода, несколько воробьев, съесть двух и принести одного домой, где его поделили между младшим братом и старшей сестрой, ослабевшей, к счастью, настолько, что ей не хватило бы сил отобрать добычу у сестры средней. Мамы Первой. Но то было аж неделю назад, и за те семь дней, что они с отцом, Дедушкой Первым – крестьянином Игорем Борлодяну – добрались до Кишинева, произошло много чего в масштабах одной, отдельно взятой семьи, например то, что она прекратила свое существование. Не совсем, конечно! Осталась она, Мама Первая, а младший братик изошел чем-то зеленым, текшим по его штанине все время, что они шли к железнодорожному полотну с отцом, и тот даже не плакал, а даже вздохнул с облегчением, когда братик умер, а мама, Бабушка Первая, та умерла еще дома, вместе со старшей сестрой, которая вцепилась в руку женщины зубами, стремясь оторвать от нее кусок мяса. Бывает. Вот так, существует семья, целый выводок, род – три человека маленьких, два больших, итого пять, и это даже немного еще по меркам Бессарабии сороковых годов, – а потом бах-трах-бабах, и ангелы метут крыльями землю, и вместе с зерном, мякиной и мусором, сметают в огромные поддоны плоть человеческую. Нашу в смысле. И целые семьи прекращают свое существование, и мрачный черный человек в черной рубашке, в черных сапогах, с черными глазами бредет по дорогам Молдавии, чтобы взмахом руки умертвить еще и еще кого-то, и звать этого человека ангел, Ангел Смерти, но только не так старомодно, конечно, а на новый лад. План Хлебосдачи. Но человека этого, то есть ангела, что для них никакого значения не имело, в своих родных Шолданештах ни Дедушка Первый, ни его почти шестилетняя дочь Мама Первая не увидели, в отличие от остальных членов их большой и вымершей семьи.

Шел 1949 год и Бессарабия умирала от голода, так что Мама Первая не выглядела как-то особенно, даже лежа в большой луже возле железнодорожного вокзала Кишинева. Одна из сотен.

Каким образом девчонка попала в лужу, объяснить будет несложно, ее туда, как уже говорилось, уронил отец, у которого не было сил идти с ребенком на руках. Почему в Кишинев? Дедушкой Первым двигало желание спасти потомство, хотя бы одну из, и он предпринял единственно верный, как ему казалось, шаг – привезти девчонку в город, куда стремились голодающие из всей республики, ставшей советской республикой совсем недавно, а до того… Королевство Румыния. Исчезнувшее навсегда в отхожей яме истории, которую историки частенько красиво зовут водоворотом, королевство Румыния оставило селу Шолданешты на память о себе рубцы от палки румынского жандарма и частную собственность, так что кому плюсы перевешивали минусы, а кому наоборот. Деду Первому – плюсы. Ведь частная собственность значила для него возможность прокормить семью из пяти человек и расширить ее до пятнадцати-двадцати, и где тут детолюбие, а где стремление обзавестись еще дюжиной рабочих рук, не поймешь их, этих крестьян. Бездумно жестоки. Как небо, что льет воду и на благочестивых, и на грешников, как солнце, что светит и блудницам, и богобоязненным девам, так и крестьяне: не видят добра, не видят зла, и мысли у них одни лишь: посеять урожай, собрать и дожить до следующего года. Это непорядок. Поэтому, когда в Бессарабию пришла Советская Власть, первым делом в селе ввели план сдачи хлеба для страны, которая стонала, и натужно приподнимала с земли рекордные объемы промышленности для того, чтобы жизнь стала лучше, и гробила людей для того, чтобы людям стало легче жить, вот так, жестоко и бездумно. Похлеще крестьян.

В 1949 году, когда Бессарабия умирала от голода, один человек, если называть вещи своими именами – губернатор провинции, а если торжественно – глава ЦК республики, – товарищ Коваль повысил нормы хлебосдачи, и это в то время, когда люди мерли как мухи. Кара Господня. Вот что это значило для страны, где люди валялись на подъездах к столице, умоляя впустить их в город, чтобы купить там хоть немного еды, но дальше железнодорожного вокзала их не пускали. Ладно уж. Вокзал так вокзал, решил Дедушка Первый, когда вывалился из вагона, прибывшего в Кишинев откуда-то из России, к которому, словно тучи мух, липли сотни оголодавших крестьян со всей Бессарабии, чтобы бежать, бежать, бежать от голода. Здесь не съедят. Речь шла о том, что Маму Первую, как и многих детей той поры, вполне могли употребить в пищу, и вовсе не потому, что детское мясо нежнее и слаще, а потому лишь, что ребенок за себя не постоит, и убить его куда легче, чем взрослого. Хлоп и все. Дедушка Первый знал, что как только он вздохнет последний раз – выражение «испустит последний вздох» не подходило, потому что он бы уж держал его как мог, до последнего, – его дочь добьют над его телом, и сделают это уцелевшие односельчане. Приличные люди. Винить их не стоило бы, потому что Дедушка Первый не был уверен в том, что не добил бы кого-то из тех, кто добил бы его дочь, сложись обстоятельства чуть иначе, конечно не ради себя, а чтобы детей прокормить. Нет плохих. Нет плохих, пробормотал он и, спотыкаясь, пошел от станции в город, но тут дорогу ему преградил милиционер и велел стоять, потому что у него нет кишиневской прописки и ему следует вернуться к себе в село, а вопросы пропитания и карточки – это проблемы сельских властей. Нет плохих. Упорно думая об этом, Дедушка Первый с Первой Мамой на руках пытался протолкнуться сквозь милиционера, будто тот был наваждение какое-то, но, конечно, упитанное и крепкое, так что ничего не вышло. Власть сильнее. Дедушка Первый вдруг отчетливо понял, что время его изошло, вытекло, как вода, в эту самую огромную лужу под его ногами, большую октябрьскую лужу у кишиневского вокзала, поэтому он инстинктивно – не следует мешать живое с мертвым, – оттолкнул от себя дочь, и та упала в воду. Что за народ. Милиционер, сказавший это, покачал головой, но наклоняться за малышкой не стал, потому что, во-первых, тоже был слаб и только доходяге Дедушке первому мог показаться крепким мужчиной, а во-вторых, девочка не жилец, это видно. Сейчас помрет. Милиционер горько вздохнул, отвернулся и пошел навстречу группе призраков – жена, муж и двое детей, – бочком, по-крабьи, пробиравшихся в город, крикнул им: эй, стоять, вы что же, думаете, в Кишиневе еды завались, да здесь народ так же от голода пухнет. Что за народ!

Мама Первая была так слаба, что не испугалась вовсе своему падению в лужу, а даже обрадовалась, потому что была покрыта где язвами, где коростой, и все это зудело и чесалось, и, будь силы, она бы почесалась. Вода холодила. Знай девочка хоть что-то о прохладных ваннах на курортах Кисловодска – те как раз рекламировали в разрушенной войной, но упорно хотевшей жить стране, – решила бы, что в один из таких и попала. Блаженство! Знай лежи себе в прохладной водичке, плескайся да гляди в небо, да не забывай держать руки над водой, как над одеялом, как учили папа с ма… Кстати, папа. Где он там, подумала Мама Первая, подняла голову из лужи и тут увидела необыкновенное зрелище, ставшее видением всей ее последующей жизни. Голову Горгоны.