Фаина Федоровна (страница 4)
Бочкарёва на меня не смотрит. Взгляд её направлен куда-то в сторону – усталый и равнодушный. Я, как человек, как врач, её совершенно не интересую; так баран, которого потащили резать, тоже не смотрит на палача, он блеет, и рвётся, и косит вбок.
Бочкарёва не блеет. Она только открывает рот и шумно и натужно вдыхает им, потому что даже при беглом взгляде на неё понятно, что нос её совершенно не дышит.
– Так вы антибиотики кололи? – спрашиваю я Дашу, когда заканчиваю осмотр.
– Угу.
– Давайте я вас теперь послушаю, – говорю я Бочкарёвой.
В Дашиных глазах одновременно и укор, и вопрос. Типа: я же попросила вас просто посмотреть… Даша не любит, когда я влезаю в чужую епархию. Слушать лёгкие – это епархия терапевтов.
Я достаю свой фонендоскоп. Фонендоскоп – это две резиновые трубочки, которые вставляют в уши, и простое устройство с мембраной, что усиливает звук. Айболита тоже изображают с фонендоскопом – деревянная трубочка одним концом прикладывается к коже больного, а вторым – к уху врача. Во времена Айболита такое устройство называлось стетоскопом. На самом деле лучше всего слушать лёгкие и сердце просто ухом, особенно у детей. Но никто не слушает. Считается – негигиенично.
Но вообще-то лор-врачи фонендоскопами больных тоже не слушают. У них на это нет времени. Но с той самой поры, когда я работала с Фаиной Фёдоровной, я всегда слушаю некоторые категории больных. Пусть Даша думает что угодно, а я навсегда запомнила плечи пловца и улыбку во весь рот.
Кажется, сейчас даже нельзя называть больных «больными». Только «пациентами». Пациент – это подопечный. В принципе, это правильно. Пациент – под опекой врача. Под личной опекой. Не машинка на конвейере, живой человек. Только мне всё равно привычнее и проще говорить – больной. Здоровые к нам не приходят.
– Ещё раз вдохните! Теперь выдохните. И ещё раз, только посильнее. И ещё раз…
У Бочкарёвой смуглая кожа, немного коротковатая шея с появившимся уже жировым бугорком на загривке, тёмные, густые, жирноватые и тусклые волосы, которые она забрала заколками вверх, на макушку. Я слушаю, как подсвистывают её бронхи, и одновременно отмечаю несколько мелких родинок на груди и спине, кружевной чёрный лифчик, который она приспустила, но не сняла, округлые, крепкие плечи, айфон, зажатый в руке, а ниже – велюровые брючки, синие комнатные туфли с помпонами.
– Достаточно. Одевайтесь и идите в палату. Дарья Михайловна к вам подойдёт.
Бочкарёва натягивает свою почти десантную футболку, берёт с табуретки куртку от костюма и идёт к дверям, неловко шлёпая комнатными туфлями. Один помпон слабо пришит и поэтому болтается в такт шагам. Мне хочется догнать её, оторвать этот тампон, сунуть ей в руку и сказать:
– Пришейте!
Я ненавижу такие штуки – декоративные булавки, брошки, искусственные цветы на шляпах, помпоны, пуговицы на пальто, костюмах, платьях и детских кофточках. Особенно на детских кофточках.
Я жду, пока Бочкарёва выйдет.
Раньше, в День медицинского работника, больные слали письма на радио и телевидение и рассказывали, как им повезло, что им попался врач, который любит своих больных. И врачи тоже клялись пациентам в любви и верности. Я смотрю на Бочкарёву и не испытываю к ней никакой любви. Испытываю ли я эмпатию? Ну наверно. Я же не людоед. Я испытываю сочувствие к Бочкарёвой ровно в той степени, в какой бы испытывала сочувствие к любому человеку, который где-нибудь в очереди рассказал бы мне, как он страдает оттого, что не может дышать носом. А дышит только ртом и то задыхается.
– Ну что? – смотрит на меня Даша.
– Зря ты лечила её антибиотиками. У неё бронхоспазм, и вероятней всего аллергической природы. Отсюда и отёк носа. И вообще это предастма. Свистит, будто ветер проходит через стеклянную трубочку. Причём свистит не только на верхушках. Слева слышны хрипы в центральной доле тоже.
– Её терапевт консультировала.
– И?..
– Ничего не сказала. И, кроме того, тут же хронический гайморит. Может быть, и микробная аллергия.
Я пожимаю плечами. В принципе, конечно же, может быть и микробная. Я смотрю рентгенограмму пазух. Гайморита здесь на три копейки.
– И сколько лет у неё уже это продолжается? – Я читаю историю болезни Бочкарёвой.
– Что продолжается? – Дарья раздосадована. По-моему, она уже жалеет, что привлекла меня к осмотру.
– Отсутствие носового дыхания.
– Не знаю точно. Года три.
– Она лечилась?
– Она не местная. Приехала откуда-то. Вроде лечилась раньше, но без эффекта.
Надо ли мне любить Бочкарёву? Нет, конечно. Она мне даже внешне не симпатична.
– Слушай, а кто тебя надоумил лечить её антибиотиком?
– Программа так выдаёт. К тому же описание рентгенолога…
Ага. Программа. Конвейер подключён. Машинки, скорее!
– Пошли подальше это описание. Высосано из пальца. По принципу: лучше описать побольше, чтобы что-то не пропустить.
– Заведующая будет ругаться. Получится, что я игнорирую заключение рентгенолога.
Да, Даша молода, ей трудно. Я-то давно научилась лавировать между всей этой ерундой. Я не выступаю на конференциях, не лезу ни в какие общественные дела, всегда молчу, когда говорит заведующая, и поэтому вкупе со своей многолетней работой уже завоевала себе право быть как бы отдельно.
– А что в крови?
– В общем анализе всё более-менее нормально. – Даша находит мне анализы.
– Но ведь и воспалительной реакции нет.
– Так я же антибиотиками лечила. Воспаление и ушло.
– Я бы сделала тесты на аллергию.
– В нашей лаборатории их не делают.
– Посылай Бочкарёву в платную.
– Из стационара? Да Бочкарёва меня сожрёт.
– Выписывай и отправляй в профильное учреждение на консультацию.
– Куда я её отправлю? Профильное – это мы.
– Ну, объясни ей, как есть. Пусть, в конце концов, сама погуглит. Во всяком случае, я бы антибиотики не назначала.
– Ну так с прицелом на операцию же…
– О как?
Это неожиданно. Теперь я по-настоящему удивлена.
– А что думаешь оперировать?
– Пазухи, носовую перегородку и носовые раковины. Специально и курс антибиотиков дала, чтобы осложнения не было.
– Смело.
– А если не оперировать, то тогда что я должна с этой больной делать?
– А заведующая о твоих намерениях знает?
– Она сама предложила.
– Тогда зачем ты мне эту тётку показывала, если у вас уже всё решено?
– Просто. На всякий случай.
– Слушай, миленькая моя, – говорю я Даше. Мне становится жаль Бочкарёву. – Мой тебе совет: отправляй эту больную к терапевтам, аллергологам, пульмонологам – куда подальше. Она не наша. Толку всё равно не будет. И операция ей не поможет.
Даша думает о чём-то своём.
Почему я должна уговаривать Дашу не оперировать Бочкарёву, если они с заведующей уже всё решили?
– Даш, ну тогда всё?
– Ага. Спасибо.
Я поднимаюсь и иду сзывать в смотровую своих собственных пациентов.
– Позовёшь меня, если заведующая будет искать.
– Ладно.
Вообще-то я упоминала, что нас в отделении четверо, не считая заведующей. Олег, Павел, Даша и я.
Про Олега я не могу сказать ничего определённого. Он оперирует во второй операционной, а я в первой. Когда я зачем-нибудь захожу в комнату, где сидят вдвоём Олег и Павел, Паша вежливо делает вид, что он не против меня выслушать, привстаёт со своего места и обращает ко мне взор своих ярких, круглых, тёмных глаз. Мол, чего вам надо? А Олег никогда даже и вида не делает. Он и не здоровается, если не считать какого-то бурканья себе под нос. Но мне это безразлично. Я к ним и прихожу-то раз в год, по делу.
Паша полнокровен и богат телом. Он высок и силён. У него красные, по-детски пухлые губы, волосы густые, русые, длинные, в мелкую волну. Он распускает их по плечам, а когда идёт по улице – круглый год без шапки, с развевающейся гривой, то больше похож на музыканта или на попа, чем на доктора. Думаю, что он отрастил бы и бороду, только с бородой оперировать неудобно. Потеет. А шевелюру свою он перед операциями стягивает в хвост и заталкивает под плотный медицинский колпак с резинкой вокруг головы. И тогда голова его становится больше похожей на женскую. У меня даже в молодости не было таких прекрасных волос, как у Павла. И колпака такого тоже не было.
Паша вечно что-то изобретает. В основном какие-то собственные методики по лечению больных. Мне даже его жаль иногда. Он носится-носится с каким-нибудь своим изобретением, а я потом посмотрю в старом учебнике или в старой энциклопедии, а там это уже было. Покажу ему. А он не расстраивается.
– Новое – это забытое старое, Ольга Леонардовна.
Я только головой тогда трясу и брови поднимаю.
Олег же суховат, бледен, лоб у него с залысинами, грудь впалая, и вообще он производит впечатление болезненное. Паша мне говорил, что несколько лет назад Олег получил серьёзный грант на стажировку в Германии и там действительно стажировался. Но как-то мне кажется, здесь ему эта стажировка особенно на пользу не пошла. Нет, конечно, оперирует он отлично. Я сама видела результаты. Но вот относительно материального вознаграждения… Может, это связано с тем, что специализировался он на тугоухости у стариков.
У Олега двое детей, кажется, дочек, причём старшая вроде бы уже ходит в школу, а младшая ещё пока нет. Жена у Олега тоже работает, с девочками возится тёща. Олег постоянно озабочен деньгами, но зарабатывает, судя по всему, немного. Я иногда слышу, как он говорит по телефону про деньги.
– Сколько это стоит? – спрашивает он.
Ему отвечают. Он в раздражении отключается.
И он, и Даша, и Павел кроме нашего отделения вроде бы подрабатывают где-то ещё, но подработки эти в общем-то чепуха.
Даша и Павел, когда не оперируют, присутствуют в отделении чисто метафизически. А на самом деле они в это время – в интернете, в вайбере, в вотсапе, в инстаграме, в фейсбуке[1]… Олег этими гаджетами занят меньше, но где он вообще витает, мне не понять. Я бы так их в мраморе и изобразила – скульптурную группу бойцов медицинского фронта, как говорили во времена моей молодости. Они стояли бы втроём кучно, плечом к плечу, Павел впереди, Даша и Олег по бокам, тела устремлены в будущее, плечи развёрнуты… А головы у Даши и Павла наклонены к планшетам, но вот Олег стоит, смотря вдаль, прижимая к уху мобильный телефон.
Когда мы собираемся вместе в одной комнате, мы едва различаем друг друга, будто мы острова одного атолла, но в тумане. И мне представляется, что их души и души всех их друзей, родных и даже детей плавают в эфире, как недоразвитые плоды, тесно сложенные в огромные банки толстого стекла и залитые мутным раствором формалина. Тела глухи и слепы, нечувствительны к прикосновениям множества бледных ручек и ножек, но души не одиноки. Через переплетённые пуповины они могут обмениваться словами, набранными по буковкам, и пересланными фотографиями. И эти сокращённые слова и цветные картинки дают телам ощущение общности. Иногда мне кажется, что живые тела вообще больше не нужны. Зачем двигаться, выращивать пищу, ушибаться, ошибаться, испытывать боль? Мозг можно заключить в электронную коробочку, а буковки набирать усилием мысли. Может быть, до этого не так уж и далеко?
Вообще-то меня весь современный мир моих коллег не очень и касается, просто я стала чувствовать себя с ними одинокой. И даже в какой-то мере и с молодыми больными я чувствую себя странно. Я смотрю их уши, горла и носы, что-то им объясняю про их состояние, а сама хорошо знаю: стоит им выйти из кабинета и они тут же начинают проверять мои слова в интернете. Чёрт побери, если тебе интернет важнее живого врача, так ты и иди, лечись в интернете.
С Фаиной Фёдоровной было всё не так. Какое там одиночество? Я иногда уставала от её присутствия.