Ребекка (страница 6)
Когда он провожал меня к лифту, я думала о вчерашнем дне, неумолчной болтовне миссис Ван-Хоппер и его холодной учтивости. Как я ошиблась в своем мнении! Он не был ни резким, ни насмешливым, он был моим давнишним другом, братом, которого я вдруг нашла. Я до сих пор помню, как у меня было в тот день хорошо на душе. Вижу словно покрытое рябью небо с пушистыми облачками, белую кипень барашков на море, чувствую ветер у себя на лице, слышу собственный смех, которому вторил он. Такого Монте-Карло я не знала, а может быть, все дело в том, что я взглянула на него другими, праздничными глазами. В нем было очарование, которого я не видела раньше, и теперь он куда больше понравился мне. В гавани весело танцевали бумажные лодочки, моряки на набережной были славные, веселые, улыбающиеся парни. Мы прошли мимо яхты, столь милой сердцу миссис Ван-Хоппер из-за ее сиятельного владельца, посмотрели – что они нам? – на сверкающие медью украшения, взглянули друг на друга и снова рассмеялись. Я помню, словно лишь вчера перестала его носить, мой удобный, хоть и плохо сидящий костюм из легкой шерсти, юбка светлее жакета, так как я чаще ее надевала. Старую шляпку со слишком широкими полями и туфли с перепонкой, на низком каблуке. Перчатки с крагами, зажатые в выпачканной руке. Никогда я не выглядела так молодо, никогда не чувствовала себя такой зрелой. Миссис Ван-Хоппер и ее инфлюэнца для меня больше не существовали. Забыты были бридж и коктейли, а с ними и мое более чем скромное положение.
Я была важная персона. Я наконец повзрослела. Девочка, которая, терзаясь застенчивостью, комкая в ладонях платок, стояла за дверью в гостиную, откуда доносился разноголосый хор, наводящий на нее ужас – ведь она чувствовала себя незваной гостьей, – та девочка исчезла без следа. Жалкое создание, я и думать о ней забыла. Чего она заслуживает, кроме презрения?
Ветер был слишком свежий для рисования, он налетал шаловливыми порывами из-за угла площади, и мы вернулись к машине и поехали, не зная куда. Дорога взбиралась в горы, машина – вместе с ней, и мы кружили в высоте, точно птицы в поднебесье. Как не похожа была его машина на квадратный старомодный «даймлер», нанятый миссис Ван-Хоппер на весь сезон, который возил нас в Ментону тихими вечерами, и я, сидя на откидном сиденьице спиной к шоферу, должна была выворачивать себе шею, чтобы полюбоваться видом. У этого автомобиля крылья Меркурия, думала я, потому что мы поднимались все выше, все быстрее, это было опасно, но опасность мне нравилась, ведь она была для меня внове, ведь я была молода.
Я помню, как громко рассмеялась, как ветер сразу унес мой смех, и тут, взглянув на него, я вдруг осознала, что он больше не смеется, он опять молчалив и отчужден, как вчера, человек, ушедший в свой, недоступный мне мир.
Я осознала также, что подниматься нам больше некуда, мы добрались до самого верха, дорога, по которой мы сюда ехали, уходит вдаль, а под ногами у нас глубокие кручи. Когда он остановил машину, я увидела, что с одного края дороги гора отвесно падает в пустоту примерно на две тысячи футов. Мы вышли из машины и заглянули вниз. Это меня наконец отрезвило: нас отделяло от пропасти всего несколько футов – половина длины автомобиля. Море, как измятая карта, протянулось до самого горизонта и лизало резко очерченное побережье, дома казались белыми ракушками в круглом гроте, проколотыми там и сям копьями огромного оранжевого солнца. Здесь, на горе, солнечный свет был иным, безмолвие сделало его более суровым, более жестоким. Что-то неуловимо изменилось, исчезла свобода, исчезла легкость. Ветер затих, и внезапно похолодало.
Когда я заговорила, мой голос звучал слишком небрежно – глупый, нервозный голос человека, которому не по себе.
– Вы знаете это место? – спросила я. – Были здесь раньше?
Он взглянул на меня, не узнавая, и меня пронизал страх – я поняла, что он забыл обо мне, возможно, уже давно, что он затерялся в лабиринте своих тревожных мыслей, где я просто не существовала. У него было лицо человека, который ходит во сне, и на какой-то безумный миг мне пришло на ум, что, возможно, он не совсем нормален. Существуют люди, которые впадают в транс, мне доводилось о них слышать, они следуют своим, неведомым нам законам, подчиняются сумбурным велениям своего подсознания. Возможно, он – один из них и мы находимся в шести футах от смерти.
– Уже поздно. Нам не пора возвращаться? – сказала я; мой беззаботный тон и вымученная улыбка не обманули бы и ребенка.
Но я, конечно, ошиблась, с ним все было в порядке, потому что на этот раз, не успела я заговорить, как он очнулся и стал просить у меня прощения. Видимо, я сильно побледнела, и он это заметил.
– Моему поступку нет оправдания, – сказал он и, взяв меня за руку, подтолкнул обратно к машине; мы забрались внутрь, и он захлопнул дверцы. – Не бойтесь, поворот куда легче, чем кажется.
Очень медленно и осторожно он начал разворачивать машину, пока она не стала носом в обратную сторону. У меня кружилась голова, меня тошнило, и я изо всех сил вцепилась руками в сиденье.
Машина поползла вниз по извилистой узкой дороге, и постепенно напряжение ослабло.
– Значит, вы здесь уже были? – сказала я.
– Да, – ответил он и, помолчав, добавил: – Но очень давно. Я хотел посмотреть, изменилось ли это место.
– Ну и как? – спросила я.
– Нет, тут все осталось прежним.
Я не могла понять, что заставило его вернуться в прошлое вместе со мной – невольной свидетельницей его настроения. Сколько лет лежало между сегодня и тогда, какие поступки, какие мысли, как изменился он сам? Я не хотела этого знать. Лучше бы я с ним не ездила.
Все вниз и вниз по петляющей дороге, без остановки, без единого слова; над заходящим солнцем протянулась тяжелая гряда облаков, воздух был чист и прохладен. Внезапно он начал рассказывать мне о Мэндерли. Он ничего не говорил о своей жизни там, ни слова о себе, он рассказывал, какие там закаты весной, оставляющие розовый отсвет на мысу. Море, еще холодное после долгой зимы, похоже на сланец, и с террасы слышно, как, покрывая рябью бухточку, накатывает прилив. Под вечерним ветерком покачиваются цветущие нарциссы – золотые головки на стройных стеблях, – и сколько бы вы ни сорвали, ряды их не станут реже, они стоят плечом к плечу, настоящая цветочная армия. На берегу, за лужайками, посажены крокусы – желтые, розовые, розовато-лиловые, – их лучшая пора прошла, они уже отцветают, роняя лепестки, как бледные хлопья снега. Первоцвет, этот скромный милый цветок, растет повсюду, тянется из каждой щели, как сорняк. Для пролески еще слишком рано, она еще прячется в прошлогодних листьях, но когда расцветет, заглушив более мелкую и незаметную фиалку, она вытеснит в лесу даже папоротник и своим цветом бросит вызов небесной синеве.
Он не разрешал заносить ее в дом, сказал он. Поставленная в вазу, она становилась безжизненной и вялой; чтобы видеть ее во всей красе, нужно пройти утром в лес – незадолго до полудня, когда солнце стоит над самой головой. У нее чуть пахнущий дымом, горьковатый запах, словно по стеблям струится острый буйный сок. Те, кто рвет пролеску в лесу, вандалы, в Мэндерли он это запретил. Иногда, проезжая на машине, он встречал велосипедистов, у которых были привязаны к рулю целые охапки пролески, умирающие головки уже теряли свой аромат, голые, грязные стебли были перепутаны и сломлены.
Первоцвет примирялся с неволей легче; житель лесов, он не чуждался цивилизации и гордо красовался в банке из-под варенья на подоконнике жалких домишек неделю, а то и больше, лишь бы ему давали вдоволь воды. В Мэндерли диким цветам доступ в комнаты был закрыт. В цветнике за оградой выращивали специальные садовые сорта для дома. Роза, сказал он, один из немногих цветов, которые лучше выглядят в вазе, чем на кусте. В гостиной у них более сочный цвет, более глубокий запах, чем на открытом воздухе. В распустившейся розе есть что-то неряшливое, что-то грубое и вульгарное, как в толстой краснощекой бабе с растрепанными волосами. В доме они становятся таинственными и изысканными. В Мэндерли розы держались восемь месяцев в году. А жасмин я люблю? С краю лужайки был жасминовый куст, запах которого долетал до окна в его спальне. Его сестра, женщина серьезная и практичная, всегда жаловалась, что в Мэндерли слишком много всяких запахов, она пьянеет от них. Возможно, она была права. Ну и пусть. Это единственная форма опьянения, привлекавшая его. Его самое раннее воспоминание – огромные букеты сирени в белых кувшинах, наполнявшие дом томительным горьким ароматом.
Слева от тропинки, ведущей к морю, были посажены кусты азалии и рододендрона, и когда вы проходили по ней майским вечером, вам казалось, что кустарник покрыт душистой испариной. Стоило наклониться, поднять упавший лепесток, размять его в пальцах, и у вас на ладони оказывалась квинтэссенция тысячи запахов, сладких до одурения. И все это – от одного сморщенного лепестка. Вы выходили из лощины с кружащейся, словно от вина, головой и вдруг оказывались на твердой белой береговой гальке у неподвижных вод бухты. Странный и, пожалуй, чересчур внезапный контраст…
Пока он говорил, наша машина влилась в общий поток автомобилей, наступили сумерки, я даже не заметила когда, и мы снова были на шумных освещенных улицах Монте-Карло. Шум болезненно раздражал мне нервы, огни были очень уж яркие, очень уж желтые. Конец был нежданно-нежеланным, нежданно-быстрым – падение после взлета.
Скоро мы подъедем к отелю, и я стала нашаривать перчатки в «кармане» машины. Мои пальцы сомкнулись на книжке, судя по размеру, это были стихи. В то время как автомобиль замедлял ход, я заглянула в «карман», чтобы прочитать заглавие.
– Можете взять ее, если хотите, – сказал он; теперь, когда наша прогулка окончилась, мы вернулись в Монте, а Мэндерли отодвинулся на много сотен миль, голос его снова стал небрежным и безразличным.
Я обрадовалась и крепко зажала книгу вместе с перчатками. Мне так хотелось оставить себе хоть какую-то частицу его самого, раз уж наш совместный день был закончен.
– Выскакивайте, – сказал он. – Мне надо отвести машину на стоянку. Я не увижу вас сегодня вечером, я ужинаю в гостях. Спасибо за сегодняшний день.
Я одна поднялась по ступеням в отель, на душе у меня было уныло, как у ребенка, когда окончится праздник. Время, проведенное с ним, доставило мне такое удовольствие, что испортило оставшиеся часы, и я думала, как тоскливо они будут тянуться, пока не наступит пора идти спать, как пусто будет мне одной за ужином. Я со страхом думала о бодрых расспросах сиделки наверху, о миссис Ван-Хоппер, которая тоже может начать допытываться сиплым голосом, что я делала весь день, поэтому я села в углу гостиной за колонной и попросила принести мне чай.
Официант хмуро взглянул на меня; увидев, что я одна, он не спешил, к тому же было тридцать пять минут шестого – то затишье между часом, когда все нормальные люди уже кончили пить чай, и тем далеким еще временем, когда начнут пить коктейли.
Мне было грустно и одиноко; откинувшись в кресле, я взяла томик стихов. Он был потрепанный, с загнутыми углами, и сам собой раскрылся на той странице, которую, должно быть, читали чаще других.
Я от Него бежал сквозь мрак ночей и дней,
Я от Него бежал сквозь годы прожитые,
Я от Него бежал сквозь лабиринт теней
В сознании моем, и слезы лил я злые,
Скрываясь, а потом смеялся над собой,
И ввысь мечтой взмывал,
И вновь летел в провал,
И погружался в бездны страха роковые,
И слышал топот, топот за спиной[8].
У меня возникло чувство, будто я подглядываю в замочную скважину запертой двери, и я украдкой отложила книжку. Какие угрызения совести погнали его сегодня на вершину горы? Я думала о машине, чуть-чуть не доехавшей до края пропасти в две тысячи футов, о его застывшем лице. Какие шаги звучали у него в душе? Какие шепоты, какие воспоминания? И почему из всех стихов на свете он держит эти в «кармане» автомобиля? Ах, если бы он был не таким отчужденным, а я была не такой, какая я есть, – девочка в поношенном костюме и широкополой детской шляпе…
Хмурый официант принес мне наконец чай, и, пока я жевала хлеб с маслом, безвкусный, как опилки, я думала о тропинке к морю, о лощине, которую он описывал мне сегодня, о запахе азалий и белой гальке на берегу. Если он все это так любит, что надо ему в ветреном и празднословном Монте-Карло? Он сказал миссис Ван-Хоппер, что не планировал заранее свой приезд, что уехал в спешке. И я представила, как он бежит по тропинке к морю, а гончие его совести – за ним по пятам.