Угодило зёрнышко промеж двух жерновов. Очерки изгнания. Том 2 (страница 5)
А – чего только не писали! Какой-то старый эмигрант Криворотов прислал мне «Открытое письмо», большую статью (она была потом напечатана[20]), обличая, что все мои писания – ложь, я только обманываю русский народ, ибо не открываю, что все беды в России от евреев, и ничего этого не показал в «Августе», ни в первом, вышедшем, томе «Архипелага». Пока не поздно – чтоб я исправился, иначе буду безпощадно разоблачён. (Позже были возмущения в эмигрантской прессе, как я «посмел не ответить» Криворотову.) И в других письмах были нарёки, что я – любимец мирового сионизма и продался ему. А ещё живой Борис Солоневич (брат Ивана) рассылал по эмигрантам памфлет против меня, что я – явный агент КГБ и нарочно выпущен за границу для разложения эмиграции.
А Митя Панин из Парижа слал мне строжайшие наставления, что пора мне включаться в настоящую антикоммунистическую борьбу. Вот сейчас в Лозанне съедется группа непримиримых антикоммунистов из нескольких смежных стран, и Панин там будет, – и чтоб я там был и подписался под их манифестом. (Боже, вот образец, как от долгого одиночества мысли – срываются люди по касательной.)
Тут, почти одновременно, проявились ко мне – Зарубежная Церковь и Московская Патриархия. От первой, вместе со священником соседнего с нами подвального храма о. Александром Каргоном (замечательный старик, мы потом у него и молились), приехали архиепископ Антоний Женевский (как я позже оценил, прямой, принципиальный, достойный иерарх) и весьма тёмный архимандрит монастыря в Иерусалиме Граббе-младший, тоже Антоний, – очень он мне не понравился, неприятен, и сильно политизирован. (Через несколько лет обвинён в злоупотреблениях.) А общий разговор: ждут же от меня реальной помощи, примыкания и содействия Зарубежной Церкви (о какой другой – и речи нет).
В тех же днях приходит ко мне священник от Московской Патриархии (сын покойного писателя Родионова), он тоже рядом живёт, – и просит, чтоб я согласился на встречу у него дома с митрополитом Антонием Сурожским из Лондона (известным ярким проповедником, которого, по Би-би-си, знает вся страна). Соглашаюсь. И через несколько дней эта тайная встреча состаивается. Митрополит не слишком здоров. Немного постарше меня. Врач по профессии, он избрал монашество, сперва – тайным путём, в лоне Московской Патриархии. Теперь в ней же служит, и ещё ему долго служить. Спрашивает совета об общей линии поведения. Сдержанный, углублённый, взгляд с по́сверком. Но что я могу ему посоветовать? только жестокое решение: громко и открыто оповещать мир, как подавляют Церковь в СССР. Он отшатывается: это же – разрыв с Патриархией и уже невозможность влиять с нынешней кафедры. (А ведь он – экзарх Патриарха Московского в Западной Европе.) А мне, ещё в размахе противоборства, не видно: как же иначе сильней послужить русскому православию?
Нет, в состоянии взбаламученности, перепутанности, многонерешённости – всё никак не пробьёшься к ясному сознанию. Что-то я делаю не то, а чего-то самого срочного не делаю. Но не могу уловить.
А в храм к отцу Александру[21] я пошёл раз, пошёл два – был прямо схвачен за душу. Обыкновенный жилой дом. Спускаешься в подвал – все оконца только с одной стороны, близ потолка, и выходят прямо к колёсам грохочущего транспорта. А здесь, в подвале на сто человек, – пришло и молится человек десять, щемящий островок разорванной в клочья России, и почтенный священник, под 80 лет, в череде молений грудно придыхает и со страданием, едва не стоном произносит: «О еже избавити люди Твоя от горького мучительства безбожныя власти!» Мало помню в России церквей, где бы так проникновенно молилось, как в этом подвале как бы катакомбной церкви, тем удивительней, что снаружи, сверху, грохотал чужой самоуверенный город. Да никогда за всю жизнь я такого не слышал, в СССР это же не могло бы прозвучать.
Раз в несколько дней звоню Але в Москву. Связь каждый раз дают, не мешают. Но много ли поговоришь? Вот обо всём, написанном выше, ведь почти ничего и нельзя. И Аля – занятая спасением архива, архива! – ведь ничего же не может мне о том процедить. Только, голос измученный: «Не торопи меня с приездом. Очень много хозяйственных хлопот». (Понимаю: других, посерьёзней. А ещё не осознал, что, ко всему, изматывают её полной ОВИРовской процедурой[22] для семьи – все бумажки, справки, печати, как если б они просились в добровольную эмиграцию, – хоть этим досадить.) Тут ещё у младшего сынка Стёпушки воспаление лёгких, надо переждать его болезнь.
Я – устраиваюсь в доме понемножку. Поехал с Голубами в крупный мебельный магазин, купил к приезду семьи сколько-то мебели, в том числе основательной норвежской, светло-древесной, хоть так внести Норвегию.
Супруги Голубы «и сколько угодно ещё чехов» готовы мне во всём помогать, они во всём мои радетели, объяснители и проводники по городу. (Хотя муж – неприятный, видно, что злой.) Нужен зубной врач, говорящий по-русски? Есть у них, повезли. А уж терапевт – так и первоклассный. – Юноша-чех переставляет мой телефон из комнаты в комнату, без нагляду. – Вот кто-то хочет мне подарить горный домик у Фирвальдштетского озера – везут меня туда чехи, пустая поездка. (Место на горе – изумительное, а мотив подарка выясняется не сразу: если б я взял этот домик – даритель надеялся, что власть кантона проведёт ко мне наверх автомобильную дорогу, и как раз мимо другого дома самих дарителей.) – Да не откажитесь встретиться с нашими чехами, сколько в нашу квартиру вместится! Я согласился охотно. Устроили такую встречу на квартире у Голубов. Набралось чешских новоэмигрантов человек сорок, видно, как много достойных людей, – и какая тёплая обстановка взаимного полного понимания (с европейцами западными до такого добираться – семь вёрст до небес, и всё лесом). И какая это радость: собраться единомышленникам и разговаривать безвозбранно свободно. – Да не откажитесь посетить нашу чешскую картинную галерею! Поехал. Хорошая художница, трогательные посетители. – Да дайте же нам право переводить «Архипелаг» на чешский, мы будем забрасывать к нашим в Прагу! Дал. (Наперевели – и плохо, неумеючи, и растянули года на два, и перебили другому, культурному, чешскому эмигрантскому издательству.) Так же просили и «Прусские ночи»[23] переводить – некоему поэту Ржезачу. Но не повидал я того Ржезача, как он настойчиво ни добивался.
Даже тысячеосторожные, стооглядчивые, прошнурованные лагерным опытом – все мы где-нибудь да уязвимы. Ещё возбуждённому высылкой, сбитому, взмученному, не охватывая навалившегося мира – как не прошибиться? Да будь это русские – я бы с оглядкой, порасспросил: а какой эмиграции? да при каких обстоятельствах? да откуда? – но чехи! но обманутые нами, но в землю нами втоптанные братья! Чувство постоянной вины перед ними затмило осторожность. (Спустя два месяца, с весны, я стал живать в Штерненберге, в горах у Видмеров, чувствовал себя там в беззвестности, в безопасности ночного одиночества, – а Голубы туда дорожку отлично знали. Позже стали к нам приходить предупреждения прямо из Чехословакии: что Голубы – агенты, он был прежде заметный чешский дипломат, она – чуть не 20 лет работала в чешской госбезопасности. Стали и мы замечать странности, повышенное любопытство, необъяснимую, избыточную осведомлённость. Наконец и терпеливая швейцарская полиция прямо нас предупредила не доверять им. Но до этого ещё долго было – а пока, особенно до приезда моей семьи, супруги Голубы были первые мои помощники.)
Хотя знал же я, что в чужой обстановке всякий новичок совершает одни ошибки, – но и не мог, попав на издательскую свободу, никак её не осуществлять – так напирала мука невысказанности! С ненужной торопливостью я стал двигать один проект за другим. Издал пластинку «Прусские ночи» (через Голуба, конечно). Тут же начал переговоры (через Голуба, снова) о съёмке фильма «Знают истину танки», привезли ко мне чешского эмигрантского режиссёра Войтека Ясного, много времени мы с ним потратили, и совсем зря. А ведь у меня сценарий был[24] – из главных намеченных ударов, я торопил его ещё из Москвы. А вот оказался здесь и сам – а запустить в дело не могу.
Но ещё же – самое главное: «Письмо вождям Советского Союза»[25]. Ведь оно так и застряло в парижском печатании в январе, последние поправки остались при аресте на моём письменном столе в Козицком переулке (но Аля уже сумела вот дослать их Никите Струве), – так надо ж скорей и «Письмом» громыхнуть! Я всё ещё не сознавал отчётливо, как «Письмо» моё будет на Западе ложно истолковано, не понято, вызовет оттолкновение от меня. Я только внутренне знал, что сделанный мною шаг правилен, необходимо это сказать и не дать вождям уклониться знать о таком пути.
Высший смысл моего «Письма» был – избежать уничтожающего революционного исхода («массовые кровавые революции всегда губительны для народов, среди которых они происходят», – писал я). Искать какое-то компромиссное решение с верхами, ибо дело не в лицах, а в системе, – устранить её. Так и написал им: «Смена нынешнего руководства (всей пирамиды) на других персон могла бы вызвать лишь новую уничтожающую борьбу и наверняка очень сомнительный выигрыш в качестве руководства». (Ибо, думал: почему надо ждать, что при внезапной замене этих – придут ангелы, или хотя бы честные, работящие или хотя бы с заботой о маленьких людях? да после 50-летней порчи и выжигания нашего народа всплывёт наверх мразь, наглецы и уголовники.)
Конечно, не было никакой сильной позиции для такого разговора, и в моём письме была прореха аргументации: на самом деле коммунистическая идеология оправдала себя как великолепное оружие для завоевания мира, и призыв к вождям отказаться от идеологии не был реальным расчётом, но всплеском отчаяния. Я только напоминал им, насколько же сплошь ошибся марксизм в своих предсказаниях: экономическая теория примитивна, не оценивает в производстве веса интеллекта, ни организации; и «пролетариат» на Западе не только не нищает, а нам бы свой так накормить и одеть; и европейские страны совсем не на колониях держались, а без них ещё лучше расцвели; а социалисты получают власть и без вооружённого восстания, как раз развитие промышленности и не ведёт к переворотам, это удел отсталых; и социалистические государства нисколько не отмирают; да и войны ведут не менее ретиво, чем капиталистические. А китайскую угрозу я вздувал сильней, чем она на самом деле уже тогда возросла, – но страх этот в стране жил, а о будущем – не загадывай тем более.
Я не мог построить «Письма» сильней, потому что силы этой не было за нами в жизни. Но я искал каждый поворот довода, чтобы протронуть, пробрать дремучее сознание наших неблагословенных вождей. «Лишь бы отказалась ваша партия от невыполнимых и ненужных нам задач мирового господства»; «достало бы нам наших сил, ума и сердца на устройство нашего собственного дома, где уж нам заниматься всею планетой»; «потребности внутреннего развития несравненно важней для нас как для народа, чем потребности внешнего расширения силы», «внешнего расширения, от которого надо отказаться». (Ох, да способны ли они до этого доразуметь?) «Вся мировая история показывает, что народы, создавшие империи, всегда несли духовный ущерб». (А – что им до духовного ущерба?) «Цели великой империи и нравственное здоровье народа несовместимы. И мы не смеем изобретать интернациональных задач и платить по ним, пока наш народ в таком нравственном разорении и пока мы считаем себя его сыновьями». (Да нешто они – «сыновья»? они – «Отцы»…)