Александр Солженицын: Бодался телёнок с дубом. Очерки литературной жизни. Том 1

- Название: Бодался телёнок с дубом. Очерки литературной жизни. Том 1
- Автор: Александр Солженицын
- Серия: Нет данных
- Жанр: Биографии и мемуары, Публицистика
- Теги: Житейские истории, Русская эмиграция, Свидетели эпохи, Судьба России
- Год: 2024
Содержание книги "Бодался телёнок с дубом. Очерки литературной жизни. Том 1"
На странице можно читать онлайн книгу Бодался телёнок с дубом. Очерки литературной жизни. Том 1 Александр Солженицын. Жанр книги: Биографии и мемуары, Публицистика. Также вас могут заинтересовать другие книги автора, которые вы захотите прочитать онлайн без регистрации и подписок. Ниже представлена аннотация и текст издания.
Книга была написана, по слову автора, «между двумя глыбами» («Архипелаг ГУЛАГ» и «Красное Kолесо») и впервые опубликована в парижском издательстве «ИМКА-Пресс» в 1975 году. Значительную часть произведения составили сюжеты, связанные с журналом «Новый мир», его главным редактором А. Т. Твардовским, историей публикации рассказа «Один день Ивана Денисовича». Очерки писались в несколько приемов. Основная часть датирована 1967 годом, четыре дополнения созданы в период с 1967 по 1975 год в России и Швейцарии. Особый интерес представляет пятое дополнение «Невидимки» – о тех, кто помогал писателю в годы гонений и запрета на его творчество в СССР. Эта глава была опубликована лишь в 1991 году, когда «невидимкам» уже не грозили преследования. «“Бодался теленок с дубом” – это веселая, яркая, сильная книга, которая учит каждого из нас, что если ты в чем-то крепко убежден, то ты и один в поле воин» (Н. Д. Солженицына).
Онлайн читать бесплатно Бодался телёнок с дубом. Очерки литературной жизни. Том 1
Бодался телёнок с дубом. Очерки литературной жизни. Том 1 - читать книгу онлайн бесплатно, автор Александр Солженицын
КНИГА ИЗДАНА В РАМКАХ ПАРТНЕРСКОЙ ПРОГРАММЫ ТД БММ И ИЗДАТЕЛЬСТВА ОМЕГА-Л
В издании сохранены орфография и пунктуация автора.
Его взгляды изложены в работе «Некоторые грамматические соображения» (Солженицын А. Публицистика: В 3 т. Ярославль, 1997. Т. 3).
Редактор-составитель Наталия Солженицына
Художественное оформление, макет Валерий Калныньш
© А. И. Солженицын, наследники, 2023
© Н. Д. Солженицына, составление, краткие пояснения, 2023
© «Время», 2023
* * *
НОБЕЛЕВСКАЯ ПРЕМИЯ ПО ЛИТЕРАТУРЕ
1970 ГОД
«За нравственную силу, с которой он продолжил извечную традицию русской литературы».
АЛЕКСАНДР СОЛЖЕНИЦЫН
Оговорка
Есть такая, немалая, вторичная литература: литература о литературе; литература вокруг литературы; литература, рождённая литературой (если б не было подобной перед тем, так и эта б не родилась). Сам я, по профессии, такую почитать люблю, но ставлю значительно ниже литературы первичной. А написанного всего так много, а читать людям всё меньше досуга, что кажется: мемуары писать, да ещё литературные, – не совестно ли?
И уж никак не предполагал, что и сам, на 49-м году жизни, осмелюсь наскребать вот это что-то мемуарное. Но два обстоятельства сошлись и направили меня.
Одно – наша жестокая и трусливая потаённость, от которой все беды нашей страны. Мы не то чтоб открыто говорить и писать и друзьям рассказывать, что́ думаем и как истинно было дело, – мы и бумаге доверять боимся, ибо по-прежнему секира висит над каждой нашей шеей, гляди опустится. Сколько эта потаённость ещё продлится – не предсказать, может многих нас раньше того рассекут, и пропадёт с нами невысказанное.
Обстоятельство второе – что на шею мне петля уже два года как наложена, но не стянута, а наступающею весной я хочу головой легонько рвануть. Петля ли порвётся, шею ли сдушит, – предвидеть точно нельзя.
А тут как раз между двумя глыбами[1], – одну откатил, перед второй робею, – выдался у меня маленький передых.
И я подумал, что, может быть, время пришло кое-что на всякий случай объяснить.
Апрель 1967Писатель-подпольщик
То не диво, когда подпольщиками бывают революционеры. Диво – когда писатели.
У писателей, озабоченных правдой, жизнь и никогда проста не бывала, не бывает (и не будет!): одного донимали клеветой, другого дуэлью, того – разломом семейной жизни, того – разорением или испоконной невылазной нищетою, кого сумасшедшим домом, кого тюрьмой. А при полном благополучии, как у Льва Толстого, своя же совесть ещё горше расцарапает грудь изнутри.
Но всё-таки: не о том печься – мир бы тебя узнал, а наоборот, нырять в подполье, чтобы не дай Бог не узнал, – этот писательский удел родной наш, русский, русско-советский! Теперь установлено, что Радищев в последнюю часть жизни что-то важное писал и глубоко, и предусмотрительно таил: так глубоко, что мы и нынче не найдём и не узнаем. И Пушкин с остроумием зашифровывал 10-ю главу «Онегина», это знают все. Меньше знают, как долго занимался тайнописью Чаадаев: рукопись свою отдельными листиками он раскладывал в разных книгах своей большой библиотеки. Для лубянского обыска это, конечно, не упрятка: ведь как бы много ни было книг, всегда же можно и оперативников пригнать порядочно – так, чтобы каждую книгу взять за концы корешка и потрепать с терпением (не прячьте в книгах, друзья!). Но царские жандармы прохлопали: умер Чаадаев, а библиотека сохранилась до революций, и несоединённые, не известные никому листы томились в ней. В 20-е годы они были обнаружены, разысканы, изучены, а в 30-е наконец и подготовлены к печати Д. И. Шаховским, – но тут Шаховского посадили (без возврата), а чаадаевские рукописи и по сегодня тайно хранятся в Пушкинском Доме: не разрешают их печатать из-за… их реакционности! Так Чаадаев установил рекорд – уже 110 лет после смерти – замалчивания русского писателя. Вот уж написал так написал!
А потом времена пошли куда вольнее: русские писатели не писали больше в стол, а всё печатали, что хотели (и только критики и публицисты подбирали эзоповские выражения, да вскоре уже лепили и без них). И до такой степени они свободно писали и свободно раскачивали всю государственную постройку, что от русской-то литературы и выросли все те молодые, кто взненавидели царя и жандармов, пошли в революцию и сделали её.
Но, шагнув через порог ею же порождённых революций, литература быстро осеклась: она попала не в сверкающий поднебесный мир, а под потолок-укосину, и меж сближенных стен, всё более тесных. Очень быстро узнали советские писатели, что не всякая книга может пройти. А ещё лет через десяток узнали они, что гонораром за книгу может стать решётка и проволока. И опять писатели стали скрывать написанное, хоть и не доконечно отчаиваясь увидеть при жизни свои книги в печати.
До ареста я тут многого не понимал. Неосмысленно тянул я в литературу, плохо зная, зачем это мне и зачем литературе. Изнывал лишь оттого, что трудно, мол, свежие темы находить для рассказов. Страшно подумать, что б я стал за писатель (а стал бы, если б меня не посадили.
С ареста же, года за два тюремно-лагерной жизни, изнывая уже под грудами тем, принял я как дыхание, понял как всё неоспоримое, что видят глаза: не только меня никто печатать не будет, но строчка единая мне обойдётся ценою в голову. Без сомнения, без раздвоения вступил я в удел: писать только для того, чтоб об этом обо всём не забылось, когда-нибудь известно стало потомкам. При жизни же моей даже представления такого, мечты такой не должно быть в груди – напечататься.
И – изжил я досужную мечту. И взамен была только уверенность, что не пропадёт моя работа, что на какие головы нацелена – те поразит, и кому невидимым струением посылается – те воспримут. С пожизненным молчанием я смирился как с пожизненной невозможностью освободить ноги от земной тяжести. И вещь за вещью кончая то в лагере, то в ссылке, то уже и реабилитированным, сперва стихи, потом пьесы, потом и прозу, я одно только лелеял: как сохранить их в тайне и с ними самого себя.
Для этого в лагере пришлось мне стихи заучивать наизусть – многие тысячи строк. Для того я придумывал чётки с метрическою системой, а на пересылках наламывал спичек обломками и передвигал. Под конец лагерного срока, поверивши в силу памяти, я стал писать и заучивать диалоги в прозе, маненько – и сплошную прозу. Память вбирала! Шло. Но больше и больше уходило времени на ежемесячное повторение всего объёма заученного, – уже неделя в месяц.
Тут началась ссылка, и тотчас же в начале ссылки – проступили метастазы рака. Осенью 1953 очень было похоже, что я доживаю последние месяцы. В декабре подтвердили врачи, ссыльные ребята, что жить мне осталось не больше трёх недель.
Грозило погаснуть с моей головой и всё моё лагерное заучивание.
Это был страшный момент моей жизни: смерть на пороге освобождения и гибель всего написанного, всего смысла прожитого до тех пор. По особенностям советской почтовой цензуры никому вовне я не мог крикнуть, позвать: приезжайте, возьмите, спасите моё написанное! Да чужого человека и не позовёшь. Друзья – сами по лагерям. Мама – умерла. Жена – не дождалась, вышла за другого.
Эти последние обещанные врачами недели мне не избежать было работать в школе, но вечерами и ночами, безсонными от болей, я торопился мелко-мелко записывать, и скручивал листы по нескольку в трубочки, а трубочки наталкивал в бутылку из-под шампанского, у неё горлышко широкое. Бутылку я закопал на своём огороде – и под Новый, 1954 год поехал умирать в Ташкент.
Однако я не умер. (При моей безнадёжно запущенной остро-злокачественной опухоли это было Божье чудо, я никак иначе не понимал. Вся возвращённая мне жизнь с тех пор – не моя в полном смысле, она имеет вложенную цель.) Тою весной в Кок-Тереке, оживающий, пьяный от возврата жизни (может быть, на 2–3 года только?), в угаре радости я написал «Республику труда». Эту я уже не пробовал и заучивать, это первая была вещь, над которой я узнал счастье: не сжигать отрывок за отрывком, едва знаешь наизусть; иметь неуничтоженным начало, пока не напишешь конец, и обозреть всю пьесу сразу; и переписать из редакции в редакцию; и править; и ещё переписать. Путь к этому открыл мне Николай Иванович Зубов (см. Пятое Дополнение, очерк 1): как хранить редакции рабочие и окончательную. Затем я и сам стал осваивать новое ремесло, сам учился делать заначки, далёкие и близкие, где все бумаги мои, готовые и в работе, становились бы недоступны ни случайному вору, ни поверхностному ссыльному обыску. Мало было тридцати учебных часов в школе, классного руководства, одинокого кухонного хозяйства (из-за тайны своего писания я и жениться не мог); мало было самого́ подпольного писания, ещё надо было теперь учиться ремеслу – прятать написанное.
А за одним ремеслом потянулось другое: самому делать с рукописей микрофильмы (без единой электрической лампы и под солнцем, почти не уходящим в облака, – ловить короткую облачность). А микрофильмы потом – вделать в книжные обложки, двумя готовыми конвертами: Соединённые Штаты Америки, ферма Александры Львовны Толстой. Я никого более на Западе не знал, но уверен был, что дочь Толстого не уклонится помочь мне.
Мальчишкой читаешь про фронт или про подпольщиков и удивляешься: откуда такая смелость отчаянная берётся у людей? Кажется, сам бы никогда не выдержал. Так я думал в 30-е годы над Ремарком («Im Westen nichts neues»), а на фронт попал и убедился, что всё проще гораздо, и вживаешься постепенно, а в описаниях – куда страшнее, чем оно есть.
И в подполье если с бухты-барахты вступать, при красном фонаре и чёрных масках, да клятву какую-нибудь произносить или кровью расписываться, так наверно очень страшно. А человеку, который давным-давно выброшен из семейного уклада, не имеет основы (уже и охоты) для постройки внешней жизни, – тому зацепка за зацепкою, похоронки за похоронками, с кем-то знакомство, через него другое, там – условная фраза в письме или при явке, там – кличка, там – цепочка из нескольких человек, – просыпаешься однажды утром: батюшки, да ведь я давно подпольщик!
Горько, конечно, что не для революции надо спускаться в то подполье, а для простой художественной литературы.
Шли годы, я уже освободился из ссылки, переехал в Среднюю Россию, вернулась ко мне жена, я был реабилитирован и допущен в умеренно-благополучную, ничтожно-покорную жизнь – но к подпольно-литературной изнанке её я так же привык, как к лицевой школьной стороне. Всякий вопрос: на какой редакции закончить работу, к какому сроку хорошо бы поспеть, сколько экземпляров отпечатать, какой размер страницы взять, как стеснить строки, на какой машинке, и куда потом экземпляры – все эти вопросы решались не дыханием непринуждённым писателя, которому только бы достроить произведение, наглядеться и отойти, – а ещё и вечно напряжёнными расчётами подпольщика: как и где это будет храниться, в чём будет перевозиться, и какие новые захоронки надо придумывать из-за того, что всё растёт и растёт объём написанного и перепечатанного.