Все мои ничтожные печали (страница 9)
Мы все еще не получили ответа от «команды» работников психиатрической помощи на дому и уже начали сомневаться, существует ли эта помощь на самом деле. Нам надо было понять, как часто они собираются приезжать и сколько это будет стоить. Мы решили, что цена не имеет значения, мы найдем деньги. Ник сказал, что позвонит их представителю завтра утром с работы, а я предложила еще раз попробовать встретиться с психиатром Эльфи, неуловимым, как глава мафиозного клана Гамбино. Я была не уверена, что он вообще существует в природе. Я сказала, что поговорю с кем-нибудь из старших медицинских сестер, знакомых с историей болезни Эльфи, и попрошу всех и каждого, кто будет слушать, чтобы ее не отпускали домой, пока мы не придумаем, как обеспечить ей необходимый уход, или пока она окончательно не выйдет из кризиса, как у них принято говорить.
Кстати, а что с гастролями? – спросила я.
В жопу гастроли, ответил Ник.
Это понятно, сказала я. Но все равно надо что-то решать. Она беспокоится, что всех подведет.
Я знаю. Ник поднялся и взял лист бумаги, лежавший на пианино. Сообщения для Эльфриды. От Жана-Луи, Феликса, Теодора, Ганса, Эндри. Кто все эти люди? Я не знаю и половины.
Ты уже говорил с Клаудио?
Нет. Пока нет… Он звонил несколько раз, оставлял сообщения. «Фри Пресс» просит ее биографию для музыкальной антологии. «Музыкальный журнал» тоже готовит статью. Ха!
Ник уселся за стол и положил подбородок на руки. Глаза у него были красные, воспаленные. Казалось, что у него воспалено все лицо. Он улыбался, потому что был храбрым.
Я спросила: Устал?
Он сказал: Очень.
Он снова поднялся и поставил на проигрыватель пластинку. Настоящую виниловую пластинку. Ему нравится слушать музыку на виниле. Нравится сам процесс. Он держал пластинку, как надо: не пальцами за края, а ладонями с двух сторон. Подул на нее, прежде чем установить на вертушку. Музыка шелестела, как мягкий шепот. Одна акустическая гитара, никаких голосов. Потом Ник вернулся к столу и попросил меня посмотреть, что у него с глазами.
Они постоянно текут, сказал он. Наверное, какая-то инфекция.
Может, конъюнктивит?
Я не знаю. Гноя нет, просто чистая жидкость. Но течет постоянно. Даже когда закрываю глаза. Наверное, надо бы показаться врачу. Офтальмологу или кому-то еще, я не знаю.
Ты плачешь, Ник.
Нет…
Да. Это слезы.
Слезы не могут литься все время. Иногда я даже не осознаю, что они льются.
Это новый вид плача, сказала я. Для новых времен. Я перегнулась через стол, положила руки ему на плечи, потом прикоснулась к его щекам – только ладонями, так же бережно, как он сам держал пластинку.
Мы долго молчали, а затем Ник сказал, что у Эльфи намечена генеральная репетиция, уже через три недели, за два дня до начала гастролей. Я сказала, что она не готова и не будет готова. Ник со мной согласился, потому что она сама постоянно твердит, что не сможет выступить на гастролях, и чем раньше об этом станет известно всем заинтересованным сторонам, тем лучше. Я сказала, что надо позвонить Клаудио, и он со всем разберется, как всегда разбирался.
Если хочешь, я сама ему позвоню, сказала я.
Думаю, надо еще чуть-чуть подождать.
А я думаю, надо сказать ему как можно раньше.
Послушай, я знаю, что скажет Клаудио, быстро проговорил Ник. Он скажет: давайте еще подождем и посмотрим. Скажет, что она справится – как в прошлый раз. Скажет, что выступления уже спасали ей жизнь и спасут снова.
Может быть.
И возможно, он прав, и ее надо слегка подтолкнуть, и все будет в порядке.
Да, наверное.
Но… она не обязана выступать на гастролях, если ей не хочется выступать, сказал Ник. Это уж точно неважно в масштабах Вселенной. Но ты же знаешь Эльфи. Она может внезапно решить, что ей хочется выступать, и тогда…
Да, значит, пока что не стоит ничего отменять.
Голова Ника упала на стол, медленно, словно снежинка. Упала на руку, вытянутую вперед вверх ладонью, и неподвижно застыла.
Ник, сказала я. Ложись-ка ты спать.
Завершение нашей вечерней беседы прошло как обычно. Мы оба вздохнули, растерли ладонями щеки, поморщились, улыбнулись друг другу, пожали плечами и заговорили о разном: о байдарке, которую Ник строит с нуля у себя в подвале, о его планах закончить работу в ближайшее время и уже этой весной спустить лодку на реку, в двух кварталах от дома, подняться на веслах вверх по течению – это будет самая сложная часть, а потом просто сплавиться вниз по течению обратно домой.
Когда я собралась уходить, он снова сел за компьютер. В рассеянном, призрачном свете монитора его лицо словно светилось само по себе, как у Бориса Карлоффа. Интересно, что он искал в интернете? Какие запросы обычно вбиваются в поисковую строку, когда твой самый любимый человек на свете категорически не хочет жить? Я уселась в машину и проверила сообщения в телефоне. Сообщение от Норы: Как Эльфи? Я хочу сделать пирсинг в пупке, но мне нужно твое разрешение. Можно?! Люблю тебя! Еще одно сообщение – от Радека. Он приглашает меня к себе. Радек – чешский скрипач с печальными глазами. Мы с ним познакомились в мой прошлый приезд в Виннипег, когда я пошла разносить почту вместе с Джули. (Собственно, именно из-за него и пошла. Джули мне рассказала, что носит письма красавчику-европейцу, который кажется ей одиноким и совершенно отчаявшимся. Как ты, Йоли, сказала она.) Он приехал в Виннипег писать либретто. А куда еще ехать? Этот темный и благодатный уголок мира, это слияние мутных вод будто бы вопрошает: какие ты, человек, подбираешь слова для трагической партитуры жизни? Радек плохо говорит по-английски, я совсем не говорю по-чешски, но мы как-то общаемся, он меня слушает и, кажется, понимает. Или не понимает, а просто тихонько сидит и часами выслушивает, как я перечисляю свои неудачи на чужом для него языке, рассудив, что терпение когда-нибудь вознаградится и – на все воля Божья – у него даже получится со мной переспать.
Мне кажется, что «переспать» – старомодное слово и так уже не говорят. Наверняка есть какое-то более современное обозначение для этого дела, но мне неловко спрашивать у Норы. У меня промежуточный возраст, я как бы застряла между двумя поколениями, одно из которых привычно использует слово «переспать», а другое – «перепихнуться», и что прикажете делать мне? Я сидела на маленькой кухне в мансарде, которую Радек снимает на Академи-роуд, и говорила об Эльфи, о ее неизбывном отчаянии, ее оцепенении, ее «часе свинца», как это определила Эмили Дикинсон, о моих планах – хрупких, как карточный домик, – пробудить в ней желание жить, о злости и тщетности, о морях на Луне, море Спокойствия и море Познания, и у какого из них он предпочел бы поселиться (у моря Спокойствия), и знает ли он, что где-то в Канаде есть ледник Разбитых Надежд, питающий реку Разбитых Надежд, которая впадает в озеро Разбитых Надежд, но на реке нет плотины Разбитых Надежд? Радек кивал, подливал мне вина, и готовил мне ужин, и целовал меня в шею, когда проходил мимо меня по дороге на кухню, куда периодически бегал, чтобы перемешать макароны или рис. Он очень бледный и весь покрыт черными жесткими курчавыми волосами. Он шутит на ломаном английском, что так и не эволюционировал до конца, и я говорю, что мне нравится его шерсть. Нравится, что он не сводит волосы с тела, как многие современные североамериканцы, которые до дрожи боятся волосяного покрова и меха вообще. Волосатость на теле – последний рубеж в борьбе за освобождение женщин, Радек. Я так устала. Он кивал: Да?
Он аккуратно поставил на стол макароны и сказал: Я был на концерте твоей сестры. Я видел, как она играет.
Правда? Ты мне не говорил. А где? Когда?
Еще в Праге. И я вовсе не удивлен.
Чему ты не удивлен?
Ее страданиям, сказал он. Когда я слушал ее игру, у меня было чувство, что я не должен при этом присутствовать. В зале несколько сотен зрителей, но мы все были лишними. Это была очень личная боль. Личная – в смысле непостижимая. Только музыка знала и хранила секреты, ее игра была загадкой, шепотом в тишине, и после люди сидели в баре, пили и не говорили ни слова, потому что все сделались соучастниками. У них не было слов.
Я задумалась о его словах, о его чуть старомодном европейском шарме, о его необычной манере речи. Может быть, мы смогли бы влюбиться друг в друга и переехать в Прагу вместе с Уиллом и Норой, и тогда у меня будет другая жизнь, чем-то похожая на жизнь Франца Кафки. Уилл с Норой займутся теннисом и гимнастикой, а мы с Радеком будем почти ежедневно ходить на концерты, в оперу и на балет. И заживем яркой, насыщенной жизнью, революционной и поэтичной.
Я бы поставил ее в один ряд с Иво Погореличем или даже Евгением Кисиным, сказал он. Она понимает, что фортепианная музыка – это тот же человеческий голос, но доведенный до совершенства.
Она носит в себе стеклянное пианино, сказала я. И боится, что оно разобьется.
Да, сказал он. Может быть, уже разбилось. И она из последних сил держит осколки, чтобы они не разлетелись. Наверное, в тот вечер я влюбился в нее сразу и навсегда. Мне захотелось ее защитить.
Так ты влюблен в мою сестру?! Он рассмеялся: Нет. Конечно же, нет. Но мне показалось, он врет. Вот и плакали все мои дивные мечты о Праге. Хотя, может быть, это и к лучшему. Францу Кафке не так уж и весело жилось в Праге, верно?
Хочешь еще вина? – спросил Радек. Какой она была в детстве?
Она только и делала, что играла на пианино, сказала я. И составляла петиции.
Ну так да, играть на пианино – это не худшее из занятий на целую жизнь, сказал Радек. Но ведь было и что-то еще? Ты должна помнить, нет?
Она самостоятельно выучила французский, когда была совсем маленькой, сказала я, иногда она говорила только на нем, а иногда умолкала вообще – и надолго, как наш отец. Она выдумывала для меня всякие прозвища: Шарнир-Башка или Чума. Ей нравилось воображать, что наш скучный меннонитский городок – это маленькая деревенька где-нибудь в Тоскане, и она переделывала все названия улиц на итальянский манер. Она буквально бредила Италией. Когда к нам приезжали престарелые меннонитские родственники, она обращалась к ним «синьор» и «синьора» и предлагала им пиццу и граппу. Вроде бы понарошку, но и всерьез тоже. Над ней все смеялись. Иногда мне бывало за нее стыдно.
Ей же просто хотелось, чтобы всем было радостно, сказал Радек. Чтобы всем было весело, разве нет?
Да, теперь я понимаю, сказала я. Но тогда… было невесело. Городок вроде нашего – не совсем подходящее место для отработки комически номеров. Однажды наш дом обстреляли.
Из-за Эльфриды?
Не знаю. Тех, кто стрелял, так и не нашли. Над нашим отцом тоже смеялись. За то, что он ездил на велосипеде, постоянно ходил в костюме и читал книги. Эльфи злилась до слез. Она жутко бесилась, и бросалась его защищать, и ругалась со всеми, кто над ним насмехался. Когда она уехала в Осло учиться музыке, она присылала мне магнитофонные кассеты, на которых записывала свой голос. Свои рассказы о жизни в городе. Из Осло, из Амстердама, из Хельсинки – отовсюду. Я каждый день слушала эти кассеты, по вечерам, в темноте, и представляла, что она рядом со мной. Я их выучила наизусть, каждую фразу, каждую интонацию, каждый вздох. Я все проговаривала вместе с ней, на два голоса, вплоть до мелких смешков. Я запомнила все.
Радек подлил вина нам обоим и сказал, что ему вспомнилась одна фраза Нортропа Фрая. Об энергии, необходимой, чтобы сдвинуться с места, а затем не потерять этот разгон и двигаться дальше, и продолжать творить, и открывать новые горизонты. Я не согласна?
Конечно, согласна, сказала я. Как можно не согласиться с Нортропом Фраем?
Наверное, можно, ответил Радек, если ты…
Я просто шучу. Я согласна.
Ты скучала по сестре, заметил Радек.