«Слово о полку Игореве»: Взгляд лингвиста (страница 3)
Почему дискуссия о подлинности «Слова о полку Игореве» тянется так долго
§ 3. Почему же все-таки дискуссия о подлинности или поддельности СПИ приобрела характер вечной проблемы, превратившись в глазах многих в образец безнадежного словопрения, которое уже никогда не кончится чьей-либо научной победой?
Мы полагаем, что этому способствовали следующие основные факторы.
1. Нелингвисты совершенно не осознают мощности языка как механизма, а именно, количества и степени сложности правил, которые надо соблюсти, чтобы получить правильный текст. Легкость, с которой человек производит устные и письменные тексты на родном языке, лишает его возможности поверить в истинные масштабы той информации, которой он при этом бессознательно оперирует. Особенно доверчиво относятся к мысли о том, что некто засел за книги и научился говорить и писать на иностранном языке «как на родном», те, кто ни одним иностранным языком активно не владеет. Люди верят бойким журналистским рассказам о том, как способного русского паренька поучили в разведшколе немецкому языку, забросили в немецкий тыл и там он успешно выдавал себя за немца.
Поэтому рассказ о том, что кто-то написал безупречный длинный текст на чужом языке (или на своем, но тысячелетней давности), далекими от лингвистики людьми не воспринимается как рассказ о подвиге или чуде. Они скорее возьмутся обсуждать вопрос о том, зачем это могло автору понадобиться, чем то, как ему это удалось. Они вполне готовы допустить, например, что это было сделано между делом, в качестве озорной шутки.
Между тем как раз люди, профессионально связанные с иностранными языками, знают, какое это редчайшее чудо – человек, изучавший иностранный язык не с детства и не в условиях долголетней жизни в соответствующей стране и тем не менее достигший того, чтобы природные носители не распознавали в нем иностранца и чтобы в написанном им длинном тексте даже строгие критики не находили никаких огрехов, выдающих иностранца. Речь ведь идет не о простых вещах, вроде того, чтобы помнить, как будет «хлеб» или «ходить» или как образуется прошедшее время от такого-то глагола, а о деталях несравненно более тонких и, главное, чрезвычайно многочисленных.
Древнерусский язык – тот же иностранный. И ситуация именно такова, что никто не знает его с детства и не может пожить в стране, где на нем говорят. Единственное облегчение для имитатора здесь в том, что и другие тоже знают этот язык несовершенно. В роли экзаменаторов здесь оказываются уже не природные носители, а профессионалы, глубоко изучившие совокупность имеющихся текстов. Но есть и лишняя трудность по сравнению с живым языком: могут найтись новые древнерусские тексты (как это реально случилось, скажем, с берестяными грамотами), и на их материале могут открыться дополнительные языковые закономерности, которые невозможно было выявить на прежнем ограниченном материале, – и тогда имитация, основанная на прежнем материале, на новом уровне знаний окажется неудовлетворительной.
Самый знаменитый пример подделки древних славянских рукописей принадлежит видному деятелю чешского национального возрождения Вацлаву Ганке (1791–1861). Ученик Й. Добровского и В. Копитара, Ганка обладал очень высокой для своего времени славистической квалификацией и был необыкновенно начитан в древних рукописях. Благодаря этому его подделки – так наз. Краледворская и Зеленогорская рукописи – были действительно столь успешны, что очень долго принимались за подлинные. Но все же, когда Я. Гебауэр подверг эти сочинения тщательному высокопрофессиональному лингвистическому контролю, факт подделки выявился с полной неумолимостью. Обнаружились отклонения от норм древнечешской орфографии; слова, взятые из русского языка с ошибками в фонетическом «пересчете» с русского на древнечешский; синтаксические кальки с современного немецкого; чешские слова, употребленные в значении, которое развилось у них только в позднюю эпоху, и др. В общей сложности на 6000 слов, содержащихся в этих двух рукописях, Ганка допустил около 1000 отклонений от того, что реально наблюдается в подлинных древнечешских рукописях (подробнее см. Якобсон 1948: 220–223).
Этот пример дает достаточно ясное представление о том, как высоко лежит тот порог, которого должен достичь имитатор, пусть даже великолепно подготовленный, чтобы не на время, а навсегда обмануть своих будущих критиков-лингвистов.
Между тем многие участники дискуссии, в особенности литературоведы и историки, подозревая то или иное лицо в мистификации, с поразительной наивностью допускают, что уж с этой-то стороной дела их кандидат должен был справиться. Вот, например, как Зимин представляет себе основную задачу сочинителя СПИ: «Только человек, прошедший длительную школу риторики и пиитики, мог так легко использовать словарный материал древних литературных памятников для создания совершенно индивидуального и ни с чем несравнимого произведения поэтического искусства» (1963: 394; 2006: 332). Суметь использовать словарный материал – вот, оказывается, и вся проблема. И задавшись вопросом, «мог ли обладать писатель, живший, скажем, во второй половине XVIII века, филологическими познаниями, необходимыми для составления такого произведения» (1963: 292; почти так же в 2006: 257), Зимин в конечном счете использует в качестве ответа на этот вопрос следующую цитату из М. Н. Тихомирова: «Вообще нельзя представлять себе Москву XVIII века какой-то пустыней, где не было образованных людей» (1963: 338; 2006: 301).
Ниже мы рассмотрим более конкретно вопрос о том, какой именно степенью образованности должен был обладать «образованный человек», чтобы успешно решить такую задачу.
2. Другая причина затяжного характера дискуссии – малая доказательная сила большинства используемых в дискуссии аргументов. В громаде опубликованных работ выдвинуты сотни разнообразных соображений, которые с некоторой степенью вероятности говорят в пользу отстаиваемой данным автором версии. Но очень часто из предъявленного факта решительно ничего не вытекает с обязательностью, и даже, если взглянуть на тот же самый факт чуть иначе, он начинает выглядеть как свидетельство в пользу противоположной версии. Поэтому, как это ни поразительно, сторонники противоположных точек зрения нередко ссылаются на одни и те же факты. Вот некоторые примеры.
СПИ обнаруживает несомненную связь с русским, украинским и белорусским народным творчеством. И вот мы видим, что этот факт активно используется обеими партиями. Для одних это говорит о том, что фальсификатор мог все, что нужно, взять просто из современного ему фольклора, не углубляясь в многочисленные древние рукописи. Для их противников это, напротив, говорит о том, что произведение древнее, поскольку фольклор отражает очень древний пласт мифологии и словесного творчества.
В СПИ есть некоторое число «темных мест». И снова: для одних это свидетельство того, что Аноним кое-где не справился с трудным делом сочинения по-древнерусски (ср. «malhabileté de l'auteur à manier le langage ancien» [Мазон 1940: 46]); для других – свидетельство того, что произведение подлинное, потому что фальсификатору незачем было бы портить у публики впечатление, подбавляя в текст абракадабру.
Нередко авторы не замечают, что их аргументация построена по беспроигрышной схеме, в которую одинаково хорошо подходит и некий факт, и его прямая противоположность. Например, сторонник поддельности СПИ отмечает в его тексте необычное слово. Если этого слова нет ни в одном древнерусском памятнике, значит, фальсификатор его просто выдумал. Но если оно все-таки нашлось в каком-то памятнике, то еще проще – значит, именно оттуда он его и взял. И поддельность в обоих случаях подтвердилась. О методе Мазона Якобсон замечает (1948: 269): «Если "ясному" пассажу Слова соответствует "темное место" Задонщины, то это для Мазона лишнее доказательство не в пользу Слова. Но если более "темным" кажется Слово, это уже прямое свидетельство против него».
Вот особенно наглядный пример. Два сторонника поддельности СПИ – К. Трост и М. Хендлер – большое внимание уделяют вопросу о церковнославянских элементах СПИ. По Тросту (1974: 140), в СПИ таких элементов крайне мало, и этим себя выдал сочинитель СПИ Карамзин, который отстаивал тезис, что у русского языка нет никакой органической связи с церковнославянским, и хотел с помощью сочиненного им СПИ показать русскому обществу, что это было верно уже и для эпохи Нестора. По Хендлеру (1977: 129, 159), употребление глагольных времен (и ряд других черт) в СПИ носит отчетливо церковнославянский характер, тесно сближая его с агиографической литературой, что́ и выдает неподлинность СПИ, поскольку светское сочинение светского автора такого характера иметь не должно было.
Вообще именно у сторонников поддельности СПИ особенно заметен разнобой аргументов. Чуть ли не у каждого из них свой кандидат на авторство СПИ; тем самым почти каждый новый носитель этой идеи, выступающий на арену, в той или иной степени дезавуирует утверждения своих предшественников. В подтверждение своей идеи А. Мазон находит в СПИ галлицизмы, К. Трост – германизмы, Р. Айтцетмюллер – полонизмы, Э. Кинан – богемизмы. Хорошей иллюстрацией здесь может служить, например, сводка расхождений между А. А. Зиминым и Э. Кинаном, приведенная ниже в статье «О Добровском…», § 13.
Вот также пример из несколько иной сферы. Известно, что граф А. И. Мусин-Пушкин долгое время вообще не отвечал на настойчивые письма молодого историка К. Ф. Калайдовича, просившего его подробно описать обстоятельства приобретения рукописи СПИ. Для Зимина это аргумент в пользу того, что Мусин-Пушкин старался скрыть обстоятельства фальсификации. Действительно, причина могла быть именно такова; но решительно никакой обязательности в этом нет. Столь же легко допустить, например, что Мусин-Пушкин не желал оглашения этих подробностей потому, что тут были какие-то деликатные моменты финансового или юридического свойства, или просто обер-прокурор Синода, старый екатерининский вельможа, считал ниже своего достоинства отвечать дерзкому в своей настойчивости молодому человеку.
И многие работы представляют собой в сущности собрания именно таких аргументов – до какой-то степени вероятных, но ни к чему не обязывающих. И ничего удивительного, что противная сторона может подобрать примерно такие же аргументы в пользу противоположной версии. Читателю же остается только пожать плечами и отвернуться.
Можно лишь поражаться тому, как мало иногда бывает нужно, чтобы построить чрезвычайно далеко идущую гипотезу. Так, Зимин объявляет Иоиля Быковского автором СПИ, имея в своем распоряжении только сведение (причем даже не вполне надежное) о том, что сборник, содержавший СПИ, Мусин-Пушкин приобрел именно у него, что Иоиль имел склонность к сочинению виршей и что он происходил из Белоруссии и учился в Киеве, следовательно, мог быть знаком с белорусским и украинским фольклором. Признавая, что никакого таланта в заурядных виршах Быковского не чувствуется, Зимин считает возможным обойти это препятствие для своей гипотезы так (1963: 352): «Дар художественной стилизации может сочетаться с творческой беспомощностью при создании вполне самостоятельных произведений».
Нередко далеко идущие выводы делаются на основе аргументов, которые имеют не непосредственный, а условный характер: эти аргументы верны лишь при условии, что принята точка зрения автора на некоторую другую проблему (скажем, на интерпретацию спорного места текста или на хронологию определенного фонетического или морфологического изменения) – при том, что эта точка зрения может быть далеко не общепризнанной.