Тесные врата. Фальшивомонетчики (страница 4)
Мать моя поначалу, видимо, была обеспокоена возникшим между нами чувством, всей глубины которого она не могла пока и вообразить; однако со временем, видя, как убывают ее силы, она все более лелеяла надежду соединить нас своим материнским объятием. Болезнь сердца, от которой она страдала уже давно, давала о себе знать все чаще. Во время одного из особенно сильных приступов она подозвала меня.
– Бедный мой мальчик, видишь, как я постарела, – сказала она. – Вот так же однажды вдруг я и покину тебя.
Не в состоянии продолжать, она замолчала. Тогда я в неудержимом порыве почти выкрикнул слова, которых, как мне показалось, она и ждала от меня:
– Мамочка… ты знаешь, как я хочу, чтобы Алиса стала моей женой. – Этой фразой я, очевидно, выразил самые сокровенные ее мысли, потому что она сразу же подхватила:
– Конечно, Жером, именно об этом я и хотела поговорить с тобой.
– Мамочка, – всхлипнул я, – как ты думаешь, она меня любит?
– Конечно, мальчик мой. – И она несколько раз повторила с нежностью: – Конечно, мальчик мой. – Каждое слово давалось ей с трудом, и она добавила: – Пусть Господь решит.
Наконец, когда я наклонился к ней, она погладила меня по голове, сказав:
– Храни вас Бог, дети мои! Храни вас Бог обоих! – а затем впала в какое-то сонное оцепенение, из которого я уже не пытался ее вывести.
К этому разговору мы больше не возвращались; на другой день матери стало лучше, я отправился на занятия, и те полупризнания словно бы забылись. Да и что еще я мог тогда для себя открыть? В любви Алисы ко мне я не сомневался ни на мгновение, а если бы даже и возникла хоть тень сомнения, она навек исчезла бы из моего сердца после печального события, которое случилось вскоре же.
В один из вечеров моя мать тихо угасла, почти на руках у меня и мисс Эшбертон. Сердечный приступ, который унес ее, поначалу не казался сильнее тех, что бывали раньше, и тревогу мы почувствовали лишь перед самым концом, поэтому никто из родных даже не успел ее застать. Первую ночь возле нашей дорогой покойницы мы провели также вдвоем с ее старой подругой. Я очень любил мать и, помню, был очень удивлен, что, несмотря на слезы, в глубине души я не чувствовал особой печали; да и плакал я больше от жалости к мисс Эшбертон, которая была безутешна от мысли, что ее подруга, будучи намного моложе ее самой, поспешила вперед нее предстать перед Богом. Тайная надежда на то, что это скорбное событие ускорит наш с Алисой брак, была во мне несравненно сильнее, чем чувство горя.
На следующий день приехал дядя. Он передал мне письмо от своей дочери, которая прибыла вместе с тетей Плантье еще на день позже.
«…Жером, друг мой и брат, – писала она, – мне так жаль, что я не смогла сказать ей перед смертью несколько слов, которые принесли бы ей то великое успокоение, коего она так ждала. Пусть же простит меня! И пусть отныне один только Бог ведет нас обоих! Прощай, бедный мой друг. Твоя, нежнее, чем прежде, Алиса».
Что могло означать это письмо? Что это могли быть за слова, по поводу которых она так жалела, что вовремя не сказала их, – если не те, где она ясно определяла бы наше совместное будущее? Впрочем, я был тогда слишком юн, чтобы немедленно просить ее руки. Да и нуждался ли я в обещаниях с ее стороны? Разве не были мы уже как бы обручены? Для близких наша любовь не являлась тайной, ни дядя, ни тем более моя мать не чинили нам никаких препятствий, напротив, дядя держал себя со мной как с родным сыном.
Пасхальные каникулы, наступившие через несколько дней, я проводил в Гавре, живя в доме тети Плантье, но завтракая и обедая почти всегда у дяди Бюколена.
Тетя Фелиция Плантье была добрейшей женщиной, однако ни кузины, ни я не были с ней в особенно доверительных отношениях. Она пребывала в какой-то вечной суете, все ее движения были отрывистыми и беспорядочными, а голос начисто был лишен плавности и выразительности; среди дня она могла, застигнув кого-либо из нас врасплох, затискать в объятиях – столь бурным было переполнявшее ее чувство привязанности к нам. Дядя Бюколен очень любил ее, но достаточно было один раз услышать, каким тоном он разговаривал с ней, чтобы мы явственно ощутили, насколько ближе ему была моя мать.
– Бедный мой мальчик, – начала она однажды вечером, – не знаю, что ты собираешься делать этим летом, но я бы хотела знать твои планы, чтобы решить, чем я сама буду заниматься. Если я могу быть тебе чем-нибудь полезной…
– Я как-то об этом еще не думал, – ответил я. – Наверное, отправлюсь куда-нибудь попутешествовать.
Она не унималась:
– Просто имей в виду, что у меня тебе будет ничуть не хуже, чем в Фонгезмаре. Конечно, если ты поедешь туда, и твоему дяде, и Жюльетте будет очень приятно…
– Вы хотите сказать, Алисе.
– Разумеется! Извини, ради бога… Поверишь ли, но я почему-то вообразила, что ты любишь Жюльетту! И только когда твой дядя все мне рассказал… примерно с месяц назад… Понимаешь, я очень люблю вас всех, но не слишком-то знаю, какие вы; мне так редко удается вас видеть!.. И потом, я совсем не наблюдательна, у меня совершенно нет времени на то, чтобы спокойно разобраться в том, что меня не касается. Я видела, ты всегда играешь с Жюльеттой… ну, и подумала… она ведь такая милая, веселая.
– Да, я до сих пор охотно играю с ней, но люблю все же Алису…
– Ну и прекрасно! Замечательно, люби на здоровье… Я же, пойми, просто почти совсем не знаю ее, она такая молчаливая, не то что ее сестра. Но уж если ты выбрал именно ее, то наверняка у тебя были на то какие-то веские причины.
– Но, тетя, я вовсе не выбирал ее, чтобы полюбить, и мне даже в голову не приходило, что нужно иметь какие-то причины, чтобы…
– Ну, не сердись, Жером, право, я не собираюсь хитрить с тобой… Вот теперь из-за тебя забыла, о чем хотела сказать… Ах да, слушай: я, конечно же, уверена, что все это закончится свадьбой, но у тебя траур, и тебе сейчас все-таки не полагается обручаться… да и молод ты пока еще… Я и подумала, что твое нынешнее присутствие в Фонгезмаре, без матери, может быть неправильно истолковано…
– Тетя, но я же именно поэтому и сказал, что собираюсь попутешествовать.
– Да-да. Так вот, мальчик мой, я подумала, что все уладится, если рядом с тобой буду я, и поэтому я так все устроила, чтобы часть лета у меня была свободной.
– Мне достаточно было бы попросить мисс Эшбертон, и она бы с радостью приехала.
– Я уже знаю, что и она приедет. Но этого мало! Я тоже там побуду… Не подумай, я и не претендую на то, чтобы заменить твою мать, бедняжку, – здесь она вдруг начала всхлипывать, – но я смогу помочь по хозяйству… в общем, ни ты, ни дядя твой, ни Алиса ничем стеснены не будете.
Тетя Фелиция заблуждалась относительно пользы от ее присутствия. По правде говоря, если нас что-то и стесняло, то только оно. Как ею и было обещано, она с июля обосновалась в Фонгезмаре, куда вскоре переехали и мы с мисс Эшбертон. Вызвавшись помочь Алисе в хлопотах по дому, она наполняла этот самый дом – прежде такой тихий – несмолкающим шумом. Усердие, с каким она бралась за то, чтобы нам было хорошо с ней и чтобы, как она говорила, «все уладилось», настолько нас подавляло, что мы с Алисой не знали, как себя вести в ее присутствии, и чаще всего сидели, точно воды в рот набрав. Должно быть, она сочла нас очень угрюмыми и нелюдимыми… Но даже если бы мы и не молчали, разве она смогла бы хоть что-то понять в нашей любви?.. А вот Жюльетте с ее характером, напротив, оказалось довольно легко приспособиться к этому буйству чувств, и потому к нежности, которую я питал к тете, примешивалась некоторая обида на то, что младшая ее племянница пользовалась у нее совершенно очевидным предпочтением.
Однажды утром, получив почту, она позвала меня.
– Жером, бедняжка, если бы ты знал, как я расстроена: заболела моя дочь и просит срочно приехать, так что мне придется покинуть вас…
Терзаемый неуместной щепетильностью, я тут же отправился разыскивать дядю, дабы выяснить, приличествует ли мне оставаться в Фонгезмаре после отъезда тети. Но после первых же моих слов он прервал меня, воскликнув:
– Чего только не выдумает моя несчастная сестра, чтобы усложнить простейшее дело! Да с какой это стати ты вдруг от нас уедешь, Жером? Ведь ты для меня уже почти как сын родной!
Таким образом, тетя не пробыла в Фонгезмаре и двух недель. С ее отъездом в доме опять все пошло по-старому, вернулось прежнее спокойствие, которое так напоминало счастье. Траур мой совсем не омрачал нашу любовь, но делал ее строже, серьезнее. Началась размеренная, неторопливая жизнь, в которой, словно в пустом амфитеатре, было отчетливо слышно малейшее биение наших сердец.
Как-то вечером, спустя несколько дней после отъезда тети, за столом разговор зашел о ней, и, помнится, мы тогда говорили:
– Откуда такая суетливость! Чем объяснить, что душа ее беспрестанно клокочет от избытка жизни? Вот каким может предстать твое отражение, о прекрасный лик любви!..
Мы имели в виду изречение Гете по поводу г-жи фон Штейн: «Было бы чудесно взглянуть на отражение мира в этой душе». Тут же мы выстроили неведомо какую иерархию, поставив на самую вершину качества, так или иначе связанные с созерцанием. Все время молчавший дядя вдруг заговорил, глядя на нас с грустной улыбкой:
– Дети мои, Господь узнает образ свой, даже если он разбит на тысячу осколков. Поостережемся же судить о человеке по одному-двум эпизодам его жизни. Те качества, что так не нравятся вам в моей несчастной сестре, развились у нее после целого ряда событий, о которых мне известно слишком много, чтобы я мог позволить себе судить ее так же строго, как это делаете вы. Не существует таких человеческих качеств, которые, будучи весьма милыми в молодости, к старости не становились бы неприятными. То, что вы назвали суетливостью, поначалу было у Фелиции очаровательной живостью, непосредственностью, открытостью и изяществом… Поверьте мне, мы не слишком отличались от вас сегодняшних. Я, например, походил на тебя, Жером, – наверное, даже больше, чем можно сейчас себе представить. Фелиция весьма напоминала нынешнюю Жюльетту… да-да, вплоть до физического сходства: бывает, ты что-то такое скажешь или засмеешься, – здесь он обернулся к Жюльетте, – и я вдруг ощущаю, что это она, но только та, давняя; у нее была точно такая же улыбка, как у тебя, и еще эта привычка – ты тоже иногда так делаешь, а у нее это довольно быстро прошло: просто сидеть, ничем не занимаясь, выставив вперед локти и уперевшись лбом в сплетенные пальцы рук.
Мисс Эшбертон наклонилась ко мне и почти прошептала:
– А Алиса очень напоминает твою мать.
Лето в тот год было великолепным. Казалось, все было проникнуто голубизной, купалось в ней. Жар наших сердец торжествовал над силами зла, над смертью, любая тень отступала перед нами. Каждое утро я просыпался от ощущения радости, вставал с первым лучом солнца, бросаясь в объятия нового дня… Когда я в мечтах вспоминаю те дни, они являются мне словно бы омытые росой. Жюльетта поднималась гораздо раньше сестры – Алиса обычно засиживалась допоздна – и спускалась вместе со мной в сад. Она сделалась посредницей между сестрой и мною; ей я мог до бесконечности рассказывать о нашей любви, а она, похоже, была готова без устали слушать меня. Я говорил ей то, что не осмеливался сказать самой Алисе, перед которой от избытка любви робел и терялся. Да и Алиса как бы приняла эту игру, ей, видимо, нравилось, что я с такой радостью о чем-то говорю с ее сестрой, хоть она и не знала – или делала вид, что не знает, – что мы говорили только о ней.
О, прелестное притворство любви, точнее, притворство от избытка любви! Какими тайными путями ты вело нас от смеха к слезам и от прозрачно-наивной радости к суровой требовательности добродетели!
Лето ускользало, прозрачное и плавное настолько, что из тех перетекавших один в другой дней моя память сегодня почти ничего не в состоянии воскресить. Из событий только и было, что разговоры да чтение…