Картина Черного человека (страница 5)
– А ну, вали отсюда! Не пройти ему, а ты не ходи! Нечего тебе тут делать! Не смей это трогать!
– А то что?
– Увидишь! – я двинулась на него, сжав кулаки. Он зашипел по-змеиному и юркнул в свою берлогу – ту самую комнату, которую удалось тогда выцарапать матери.
Я покосилась на картину, которая стояла лицом к стене.
Еще и правда выбросит, исключительно из подлости. Или изрежет ножом. А картина не моя, общественная. Сан Ваныч мне выволочку за нее устроит. Так что надо ее прибрать…
Я решила спрятать картину в кладовке, на верхней полке. Поганец маленького роста и там ее не заметит, даже если зачем-нибудь сунется в кладовку. Хотя он туда не сунется, уж там точно ничего нет, чтобы продать, хлам один.
Прежде чем положить картину на полку, я еще раз взглянула на нее. Мне хотелось понять, что же в ней такого страшного, из-за чего Петровна грохнулась в обморок, а Анна Павловна вообще померла…
Я включила в кладовке свет, отстранилась от картины, вгляделась в нее.
И вот ведь что странно – картина с прошлого раза заметно изменилась…
Нет, пейзаж не превратился в натюрморт. Как и прежде, на картине был изображен темный, мрачный лес, окружающий маленькое озерко с торфяной болотной водой. Но теперь на дальней стороне озера появилась покосившаяся избушка с полусгнившим крылечком и подслеповатыми оконцами.
Я точно помнила, что прежде этой избушки не было. Прежде на этой картине не было никаких следов присутствия человека, никакого намека на жилье. И животных никаких не было – ни волка, ни собаки, ни птицы никакой на дереве не сидело. И вдруг избушка…
Как такое возможно?
Но самое главное – у меня было странное и неприятное чувство, что сквозь закопченное окно избушки кто-то смотрит на меня – недобро, подозрительно.
И это еще не все. Мне показалось, что дверь избушки вот-вот откроется, а за этой дверью таится кто-то или что-то страшное, и это вырвется наружу…
Это было так неприятно, что у меня по спине побежали мурашки, а волосы на затылке встали дыбом.
Я торопливо запихнула картину на верхнюю полку, прикрыла ее старым мешком, выключила свет и вышла из кладовки, плотно закрыв за собой дверь.
Я собрала для Петровны кое-какие вещи – смену белья, ночнушку, шерстяные носки – и вышла, заперев дверь нашей с Петровной комнаты. Замок мы поставили не так давно, когда Поганец окончательно сошел с катушек и подсел на наркотики.
На скамейке перед подъездом, как обычно, сидела монументальная старуха. Старуха эта была такой же неотъемлемой и неизменной принадлежностью нашего двора, как, к примеру, Медный всадник или Исаакиевский собор – непременные принадлежности нашего города.
Звали ее Зинаида Васильевна Морозова, но все местные жители называли исключительно Морозихой.
Как-то я увидела репродукцию картины Сурикова «Боярыня Морозова» и поняла, что кличка дворовой старухи основана не только на ее фамилии. Ее мрачный и внушительный вид очень напоминал старую раскольницу с картины. Во всем ее облике чувствовался сильный характер. Хотя, может быть, и скверный.
Морозиха всегда одевалась в черное и опиралась подбородком на крепкую палку с изогнутой ручкой.
Я шла мимо Морозихи, погрузившись в свои мысли.
Вдруг она выбросила вперед свою палку и зацепила меня за локоть крючком рукояти.
Я ойкнула от неожиданности и повернулась к ней.
– Чего не здороваешься? – проговорила та, сверля меня пронзительным взглядом.
– Ох, здравствуйте, Зинаида Васильевна… – отозвалась я, невольно смутившись. – Задумалась…
Я попыталась обойти ее, но старуха так крепко зацепила меня своей клюкой, что мне никак не удавалось высвободиться.
– «Задумалась!» – передразнила меня Морозиха. – А что, правда, что Петровну в больницу увезли?
– Да, правда… вчера ночью, по «Скорой»…
– Последние мы с ней здесь из старых жителей… – прошамкала Морозиха. – Не дай бог, помрет, тогда я одна останусь… А что с ней случилось-то?
– Вроде инсульт… – ответила я, думая, как бы поскорее вырваться на свободу.
– Удар, значит, по-старому… – не унималась старуха. – Иначе кондрашка… Чего это она? Крепкая была, здоровая… жить бы да жить… блокаду же пережила, а кто блокаду пережил – от всякой ерунды не помирает. С чего вдруг ее разбило?
– Ну, не знаю. Я ее на минутку оставила, смотрю – лежит на полу, не шевелится…
– Что, так и не пришла в себя?
– Да потом очнулась, да только ерунду какую-то говорила… стишки про людоедов…
– Про людоедов? – Морозиха отцепила от меня свою клюку, оперлась на нее подбородком и что-то тихо пробормотала.
Я было обрадовалась и хотела пойти прочь, но что-то в лице Морозихи заставило меня задержаться.
– Про людоедов, говоришь? – повторила она. – А ведь Петровну и правда чуть людоеды не схарчили…
– Что?! – я подумала, что ослышалась. – Людоеды, они ведь только в детских страшилках бывают…
– Не только! – Морозиха пристукнула своей клюкой по асфальту. – Петровна тебе, конечно, этого не рассказывала, зачем ребенка пугать. А потом она уж из ума выживать начала, видно, забыла про это. А мне раньше говорила…
Она еще немного помолчала.
Я уже передумала уходить, ее слова зацепили меня крепче палки. Я уселась на лавочку рядом с ней и приготовилась слушать.
– Она ведь в блокаду маленькая была, лет шесть или семь. А в таком возрасте даже в блокаду гулять хочется. Ну, вышла она во двор, играла с камушками, вдруг подходит к ней какой-то мужик и сладким таким голосом говорит:
– Пойдем со мной, девочка! Мужик страшный такой, небритый, глаза кровью налитые. Ну, тогда все были страшные от голода да холода. Нина-то…
– Кто? – переспросила я, не сразу сообразив, что Петровну и правда зовут Ниной.
– Нина растерялась, стоит столбом, а он ближе подходит и снова: «Пойдем со мной, детка, я тебе конфетку дам». А она уже не помнила, что это за конфетки такие. Стоит, молчит, смотрит. А мужик ее уже за руку ухватил, тянет за собой. А в подворотне еще один показался – смотрит, выжидает. Еще страшнее первого. Нина уже было пошла, но тут, на ее счастье, дворничиха появилась, Зухра, татарка. Как подскочила она, как заорала диким голосом: «А ну, валите отсюдова, звери проклятые!» Еще что-то кричала, да не в словах дело, а таким голосом страшным вопила, что эти двое побежали прочь. А Зухра Нину за руку схватила, и домой отвела, и велела во двор одной не выходить. Мать-то у нее лежала уже, встать не могла, через неделю померла. А Нина-то тогда ничего не поняла, даже пожалела, что не дали ей конфетку. А уже потом, лет через двадцать, взрослой уже, замуж вышла, сына родила, да вдруг и вспомнила тот случай, и только тогда до нее дошло, что чуть она не попала к людоедам на прокорм. Вспомнила тех мужиков – какие у них глаза были страшные, не как у людей. И еще – сытые они были, откормленные, это в блокадном-то городе! Тогда она мне про это и рассказала, мы ведь с молодости дружим.
Морозиха немного помолчала и добавила:
– Потом они ей часто снились, людоеды эти – как хватают ее и тащат в свою берлогу…
И правда, я вспомнила, что Петровна иногда просыпалась с криком, за что все на нее сердились… Мать прибежит, ругаться начинает – ребенка пугаешь, дура старая! Ага, ребеночку-то ее к тому времени уж лет пятнадцать минуло. Это я про Поганца, меня она ребенком никогда не считала.
Так вот, оказывается, какие сны Петровну преследовали…
В метро я думала, с чего это меня так разобрало, что я с утра пораньше бегу в больницу. Ладно бы родная бабушка была, хотя насчет родной…
Я вспомнила, как до десяти лет мы жили с ней только вдвоем и как она вечно ругалась на мать, что она не отказалась от меня в роддоме и сетовала, что меня не принимают в интернат…
Да, самое умное было бы про такое забыть. А вот никак не получается…
Сто раз уже говорила, что не очень люблю людей, однако одна только Петровна пару-тройку раз дала подзатыльника Поганцу, когда он уж очень меня доставал. А мать только посмеивалась и сюсюкала со своим сыночком.
Может, вы думаете, что я ревную?
Ой, я вас умоляю! К матери своей я испытываю только презрение, а она меня ненавидит, несмотря на то что комнату тогда, пятнадцать лет назад, все же удалось получить.
Когда я очнулась после операции, то в первый момент ничего не сознавала. Никак не могла прийти в себя, потому что перед глазами было все белое. Потом это белое стало шевелиться и разделилось на три части, и откуда-то издалека послышался женский голос: «Алевтина, Алевтина, очнись, ты меня слышишь?»
Не помню, говорила я или нет, но мать, ожидая меня, хотела девочку назвать сначала Анжелой, потом остановилась на Ангелине, но когда родилась я, то, увидев такое, мать вообще потеряла интерес к именам, а потом сбежала. И регистрировала меня бабка, которая все перепутала и записала меня Алевтиной на свою фамилию.
Алевтина Невеличкина, вот так. Терпеть не могу свое имя, все звали меня Алей. Так что на Алевтину я не отреагировала, тем более что голос был незнакомый.
Три белых пятна зашевелились, кто-то крикнул, что срочно нужно ввести сколько-то кубиков чего-то там, и я ощутила укол в руку. Через некоторое время белые пятна превратились в лица в масках. Кто-то светил мне в глаза, кто-то считал пульс.
– Очнулась? – спросил мужской голос. – Ну, скажи что-нибудь. Или глазами моргни, если понимаешь.
И я стала моргать глазами, потому что говорить не могла. Лица своего я не чувствовала, но доктор объяснил, что это наркоз еще не отошел. А потом будет болеть, но пройдет.
В больнице я провела две недели. Можно было бы выписать и раньше, но мать наотрез отказалась возить меня на перевязки – у нее работа, и в квартире сейчас такая обстановка, что больному ребенку там никак нельзя находиться.
И правда, в мое отсутствие там разгорелась самая настоящая борьба. Начальница ЖЭКа, понукаемая восточным человеком, который руководствовался справедливым принципом: «взяла деньги – сделай, что нужно», – пыталась комнату заграбастать. Но мать по совету того же адвоката запаслась справками из больницы и написала заявление во все возможные инстанции.
Начальница не то чтобы испугалась, но, должно быть, не хотела портить отношения со своим начальством, там уже грозили всевозможными проверками. И вообще при ее работе никакая огласка ей была не нужна. Так что пришлось дать восточному человеку от ворот поворот. Вроде бы и деньги она ему отдала, потому что приходил он скандалить и, видно, пугнул ее сильно.
Все это рассказала потом та самая соседка, что дала матери телефон адвоката по жилищным вопросам, мать на кухне обсуждала это с Петровной, а я вертелась рядом.
Так что, когда меня наконец выписали, комната осталась за нами. Мать развила бешеную деятельность, решив устроить там детскую своему обожаемому сыночку. Никто с ней не спорил – себе дороже встанет. Ее муж, как я уже говорила, вообще все время молчал, только старался поменьше бывать дома.
Но руки у него все же росли из нужного места, что нехотя признавала мать, поэтому комнату отремонтировали и купили Поганцу мебель для детской, тем более что на будущий год ему пора было идти в школу.
Я в это время сама ходила в участковую поликлинику, где мной занимался тот самый доктор с низким голосом и мягкими руками.
Шишки удалили, и они теперь не давили на носовые пазухи, но еще нескоро я начала дышать свободно. И глаза долго не вставали на место. Но потихоньку дело налаживалось, и теперь я не храпела ночами, и по утрам не было такого чувства, что голова заполнена жидким чугуном.
Доктор также определил меня к логопеду, там тоже дело не сразу, но пошло на лад.
Пока мать была занята ремонтом, она не обращала на меня особого внимания. Готовила в доме всегда Петровна, она была еще довольно бодрая. К домашнему хозяйству приспособила она и меня, убедившись, что я не бью посуду и не путаю сахар со стиральным порошком.