Доска Дионисия (страница 6)
Ермолай одним прыжком набросился на стрелявшую, и пока остальные добивали хрипящего парня, повалил ее на пол и, вывернув руку, долго, мучительно душил и рвал девическое горло. Под собой он чувствовал прекрасное, созревшее для любви тело, которое, содрогаясь, успокаивалось под ним в смертной истоме. Когда девушка перестала биться, Ермолай был поражен выражением кротости и чистоты ее мертвого лица. Что-то содрогнулось в нем, он закрыл ей глаза и перекрестился. Школа была сожжена. Ермолай с бандой ускакал на глухую лесную пасеку, где, в отличие от прежних набегов, солидно выпил самогона, закусив его свежим медом с огурцами.
Захмелевши, Ермолай, щурясь на солнце, вглядывался в долбленые столбы колодок, в расползшуюся парчу паутины, в безмятежье послеобеденного летнего дня, и от него не отходил запрокинутый лик девушки и неприятно волновала предсмертная дрожь ее прекрасного тела.
Медовую тишину пасеки разорвали выстрелы. Мимо Ермолая метнулся безбородый сорокалетний мельник – самый жестокий человек их сообщества.
– Беги! Наших всех окружили! – прохрипел он.
Ермолай вскинул обрез и выстрелил в мельника. Сделал он это инстинктивно и не думая. Просто у него вызвало омерзение искаженное страхом безбородое скопческое лицо. Мельник упал, загребая руками. Это бессмысленное убийство и спасло Ермолая. Вся лесная банда была перебита, мельник был последним свидетелем. Ермолая схватили и отвезли связанного в город.
Оказалось, что еще двое комсомольцев ночевали не в сожженной школе, а в деревне у селькора, своего приятеля. Они и навели по свежему следу банды конный отряд красноармейцев. Ермолая судили. Его тихая жизнь в городе, отсутствие свидетелей спасли ему жизнь. Он был выслан на Север. Вернулся он в город после всеобщей амнистии в пятьдесят шестом году.
К его удивлению, домик его был цел, только зарос вымахавшими за его долгое отсутствие деревьями. Состарившиеся сестра и монашки по-прежнему жили в нем. Возвращение Ермолая их поразило. Вокруг него сразу пошел слушок, что он «пострадал за веру и свою праведную жизнь».
О том, что пришлось пережить Ермолаю в лагерях и на поселении, он говорить не любил. Великое множество лиц прошло перед ним, великое в своем разнообразии. С самого начала своей северной одиссеи Ермолай дал себе зарок молчать и таиться. И действительно, для всех Ермолай был человек непознаваемый, вещь в себе. Воры и уголовники к нему обычно не приставали. Один из них, дело было в Котласских лагерях, попробовал было занять его место на нарах под дружный хохот сотоварищей, но тут же был сброшен Ермолаем на пол с пробитой головой. И столько спокойной злобы было в его глазах, что закоренелые преступники молча пятились и замяли увечье своего товарища. «Щербатый волк» была кличка Ермолая.
Волком попал он туда, волком и вышел. Приобрел он чудовищный дар распознавания людей. В этом разгадывании людей находил он применение своей неукротимой и неукрощенной энергии. Были, правда, в те времена у него и смутные годы – с сорок первого по сорок третий. После сорок третьего он понял, что карта немцев бита. С жадностью потом он выспрашивал у полицаев и власовцев, появившихся в лагере, о немецком нашествии. То, что он слышал, было не по его.
Он ждал большого крестного хода христовых воинов-мстителей. Впереди с хоругвями Спаса и Георгия Победоносца шли монахи, за ними плотными рядами в русских выгоревших заломленных фуражках двигалось белое воинство. Колхозы распускались, монастырям и храмам возвращались земли, господа вновь водворялись в родовых гнездах и над всей землей русской стоял густой колокольный звон. С коммунистами и их пособниками чинились беспощадный суд и расправа. Единственное, что, по его мнению, делали немцы правильно, – это отлов и истребление евреев и коммунистов, а все остальное – ошибки и одни ошибки.
«Нет, с нашим народом так нельзя. Может, и хорошо, что Господь меня сюда упрятал», – думал порой Ермолай, не представляя, как бы он пережил на свободе войну, а до этого – коллективизацию.
Город после его возвращения ему не понравился. С недовольством вглядывался он в автобусы и троллейбусы, в многочисленные корпуса и трубы заводов. Знакомых прежних он не нашел, многие умерли, многих выслали.
«Пожалуй, так и спокойнее».
Спасский монастырь был по-прежнему необитаем. В годы войны в нем стояла учебная воинская часть, и на храмах были набиты таблицы воинских уставов, памятки о конфигурации немецких танков и самолетов. В подвалах трапезной был устроен тир – это позволяли необычной толщины стены.
Тайник был в полной неприкосновенности. Это утешило Ермолая. Проникнув в тайник, он с радостью вытирал пыль с сосудов и книг и спрятанного перед подавлением восстания оружия.
«Хоть сюда не добрались».
Когда он вышел из душного тайника на воздух, от радости и волнения у него тряслись ноги.
«Кто теперь помнит о ризнице? Сергей Павлович Шиманский? – о нем он ничего не знал и с восемнадцатого года не видел. – Барыня Велипольская? – в последний раз он видел ее в двадцать третьем году. – Может, их никого уже нет в живых. Этот писака Гукасов», – но оказалось, что он помер за два года до возвращения Ермолая в город. Нет, теперь никто не мог помешать ему стеречь ризницу.
«Стеречь для кого?» – этот вопрос не стоял у Ермолая. Он был свято уверен, что не сейчас, а через пятьдесят, через сто лет снова появятся законные владельцы. Как навязчивая фата-моргана перед ним вставала одна и та же картина: впереди монахи с черными хоругвями Спаса, а за ними – дружины белого воинства в заломленных офицерских фуражках. Торжественный молебен. Оскверненный монастырь освятят, откроют, предадут анафеме большевиков, торжественно с пением извлекут ризницу.
Так думал он в пятьдесят шестом году.
К постепенно освоившемуся и пообвыкшему Ермолаю стали приходить кое-какие старушки из тех, что поддерживали отношения с монашками, живущими в его доме. Ермолай всех удивлял ясностью мысли и точностью своих высказываний и советов. Постепенно слухи «о святом старце Ермолае» поползли среди наиболее фанатичных прихожанок собора и дошли до настоятеля городского собора протоиерея Леонтия.
Отец Леонтий с недоверием и досадой слушал эти рассказы. Они отнюдь не способствовали поднятию его популярности. И в одной из своих воскресных проповедей отец Леонтий вскользь провозгласил, что место пастыря в храме и только тогда на нем благодать Господняя и что всякие чудотворцы и святые старцы, не ходящие в храм, посланы в мир не Божьим промыслом, а скорее от лукавого, и прошелся с удовольствием, как всегда он это делал, против сектантов, баптистов, и упомянул о том, что истинный православный должен ходить только в православный храм, а не быть двоеверцем.
Смысл этой проповеди был прекрасно понят старушками и донесен старцу Ермолаю. Несмотря на долгие годы пребывания в северных местах, Ермолай сохранил удивительную для его лет энергию и сам подумывал о какой-либо деятельности, так как прошлые его дела основательно забылись и можно было предпринять что-нибудь новенькое, новенькое – в смысле хорошо забытого старенького. Пока что Ермолай через старушек выяснял, не осталось ли в городе кого-нибудь из старого духовенства. К его успокоению, почти не осталось.
Был один заштатный священник, отец Андрей, но тот не служил и не выходил из дома, так как почти ослеп. Другие старички умерли, более молодые сняли рясы и переменили профессии. Бывшие монахи Спасского монастыря, теперь глубокие старики, были или мертвы, или разбрелись по свету. Эти сведения успокоили Ермолая, и он решил легализироваться как духовное лицо. Нет, не чувство одиночества или же желание найти единомышленников толкали его на поиски контактов. Единомышленников он мог бы с большим успехом найти на Севере, туда переселилась в эти годы близкая Ермолаю контрреволюционная Россия. Но он их не искал.
«Не время, не время», – твердил он себе.
Теперь здесь, в новой для него ситуации, среди фактически новых людей, Ермолай чувствовал, что пришло время ему выступить, чуть-чуть приоткрыть шторы над своим подлинным лицом, приоткрыть только чуть-чуть, чтобы всего лица никто, не дай Бог, не увидел.
«Забыли, забыли они о том, что мы можем их и укусить, можем и ударить по ним».
Много, очень много прошло лет с тех пор, как монахи вместе с офицерами и лавочниками громили ЧК, красноармейские казармы, сжигали здание Совета. Со всех сторон Ермолай слышал о том, что ослабела вера, что в собор ходит все меньше и меньше прихожан, что соборный настоятель протоиерей Леонтий погряз в мирском, предается сребролюбию, чревоугодию и блуду.
«Маленько встряхнуть их там надо, напомнить о страхе Божьем».
Проповедь отца Леонтия с явными уколами в его адрес тоже показала, что надо занять какое-то определенное место в общине.
«Так жить за углом, в полной тени даже опасно: подумают, что таюсь», – и Ермолай начал выходить из своего духовного затвора. Вначале он направил свои стопы в небольшую кладбищенскую часовню. В часовне в основном служили панихиды, отпевали покойников, но был и свой небольшой приход.
Он причастился и исповедовался у кладбищенского священника отца Никона, очень осторожного старого деревенского священника, одних примерно с Ермолаем лет, рассказал ему, что в молодости был одно время послушником в монастыре, потом «пострадал за веру». Отец Никон был нелюбопытен, но с удовольствием узнал о прекрасном знании Ермолаем служб и пригласил его участвовать в панихидах и отпеваниях. Ермолай принял это предложение, узнал деловито о своей мзде и, сделав вид, что он удовлетворен названной, весьма, кстати, приличной, суммой, стал ходить в часовню читать над покойниками и петь. Иногда он также прислуживал отцу Никону в алтаре, помогал облачаться, убирать алтарь и готовить ладан для кадила.
Ермолай отпустил опять небольшую бородку, но волосы стриг по-прежнему коротко. От отца Никона Ермолай узнал все что мог о соборе, о царящих там склоках, об основных участниках свержений и переворотов среди руководителей общины, об отце Леонтии, о том, как он выпрашивает и отбирает у прихожан старинные вещи и иконы, о его алчности и совсем не духовной жизни.
Отцу Никону не раз предлагали перейти служить в собор, но он уклонялся. Наконец в храмовый праздник кладбищенской часовни, день Федоровской Божьей Матери, Ермолай на праздничном обеде познакомился с отцом Леонтием. Поглощая в большом количестве соленые грибки и заливного судака, отец Леонтий проявил к Ермолаю интерес и любопытство. Глаза у Леонтия разгорались алчным блеском, когда Ермолай рассказывал ему о богатстве бывших здесь церквей, об иконах, некогда их украшавших, о библиотеках с рукописными книгами, пообещал отцу Леонтию помочь в поисках редкостей и раритетов. Делал он это неспроста. Его интересовал собор – средоточие современной церковной жизни города. Интересовал не зря, имел он далеко идущие планы.
Клеймо третье
Собор
Городской собор, да еще небольшая кладбищенская часовня были единственными оставшимися незакрытыми храмами города. Вознесенный высоко над обрывом, с мощными контрфорсами и высокой оградой с башенками собор был издалека похож на древнерусский городок. Он был очень красив, и им любовались все проплывающие мимо гóрода.
Внутри же собор являл совершенно обратное зрелище. Его древние стены были покрыты ужасающими малярными изображениями. На малиновом фоне пучили глаза навыкате раздувшиеся как утопленники святые каких-то серо-землистых оттенков. Орнаменты напоминали узбекские коврики и подходили больше для среднеазиатской чайханы. Иконостас был украшен разноцветными электрическими лампочками, а похожий на Деда Мороза дьякон еще более усиливал балаганное впечатление елочного базара.
В отличие от пестро-варварского оформления, паства была черна и мрачна. Сотни старух в черных платках как галки слетались на богослужения. Среди них редкими белыми поганками торчали седые головы стариков гостиннодворческого типа. Старики были как с картин Кустодиева, какие-то вневременные. Даже не верилось, что в недавнем прошлом они были вышедшими на пенсию совслужащими – бухгалтерами, завскладами, страховыми агентами. Среди старух было несколько, носивших монашеские клобуки, – бывшие монахини, доживающие свой век в соборной сторожке.