Близости (страница 2)
Они подходили все ближе и ближе, и я смогла разглядеть наконец, чем же они заняты. Двое мужчин с пиками тщательно выковыривали окурки, застрявшие между камнями булыжной мостовой, один за другим, кропотливый труд – вот из-за чего они ползли черепашьим шагом. Я глянула себе под ноги: вся земля была усеяна окурками, при том что даже на этом отрезке улицы стояло несколько мусорок, вполне досягаемых. Двое мужчин продолжали свою охоту, а третий шел за ними со слоноподобным пылесосом, прилежно втягивая мусор с помощью машины, чей барабан вмещал, наверное, уже тысячи, если не сотни тысяч окурков – и каждый из них исчез с улицы стараниями этих людей.
Эти трое – почти наверняка мигранты, к примеру из Турции или из Суринама. Между тем сама историческая эстетика города диктует потребность в их труде, не говоря о беспечности богатых обывателей, которые бездумно швыряют окурки на тротуар, когда в нескольких футах от них – специально оборудованные вместилища для мусора, я еще обратила внимание: десятки окурков валяются прямо рядом с урнами. Это так, короткая зарисовка. В подтверждение той мысли, что внешний лоск этого города то и дело тускнеет, а местами так и вовсе отсутствует.
Вокруг меня светало, на горизонте проступили цветные пятна. Я вернулась в комнату и оделась, чтобы идти на работу. Вскоре я вышла из дому. Я уже опаздывала. Заторопилась к ближайшей трамвайной остановке. Пока ждала трамвая, позвонила Яна, она еще была дома, я слышала, как она ходит по квартире, собирая ключи, складывая книги и бумаги. Ты как, нормально вчера доехала? – спросила она, и я заверила, что да, нормально, добралась без приключений. Последовала пауза, потом хлопнула дверь – значит, она уже спускается на улицу. Яна говорила как-то рассеянно, словно позабыла, зачем вообще мне звонит, а потом напомнила, что в субботу я привожу к ней на ужин Адриана, и спросила насчет еды: есть что-то, что он любит или, наоборот, не любит?
Тут как раз подошел трамвай, и я ответила, что любая еда подойдет, а я попозже перезвоню. Я повесила трубку, села в трамвай, и он загромыхал в сторону Суда, где я отработала по контракту уже почти полгода. Большая часть моих коллег пожили в разных странах и по натуре были космополитами, неотделимыми от своих языков. В эти критерии вписывалась и я. Я с самого начала говорила на английском и японском, то есть на языках родителей, и на французском тоже – провела детство в Париже. Еще я выучила до профессионального уровня испанский и немецкий, хотя они, как и японский, оказались не настолько востребованы, другое дело – английский и французский, рабочие языки Суда.
Но свободное владение языком – в моей профессии только начало, устный перевод требует максимальной точности, а к ней я склонна от природы и часто думаю, что я хороший синхронист именно поэтому, а не потому, что способна к языкам. Точность особенно важна в юридических вопросах, и за неделю работы в Суде я усвоила, что используемая здесь лексика обладает и спецификой, и сокровенностью, есть официальная терминология на каждом языке, и команда переводчиков строго ее придерживается. Так заведено по очевидным причинам: если есть два или больше языков, то между их словами в самый неподходящий момент могут разверзнуться бездны.
И мы, переводчики, перебрасываем доски через пропасти, это и есть наша работа. Такая вот навигация, которая требует наряду с аккуратностью еще некой естественной стихийности: иногда приходится импровизировать, чтобы на ходу поймать синтаксис трудной фразы, и ты постоянно в напряжении, и время работает против тебя – в общем, эта самая навигация важнее, чем кажется. Если перевод путаный, то надежный свидетель покажется ненадежным, меняющим показания от переводчика к переводчику. А это уже может повлиять на исход дела в целом, судьи ведь не заметят, сменился человек в кабинке переводчика или нет, даже если слова у них в ушах вдруг зазвучат совершенно иначе – не мужским, а женским голосом, не сбивчиво, а взвешенно.
Зато они заметят, что изменилось их восприятие свидетеля. По свидетельским показаниям, словно от вбитого клина, побегут трещинки недоверия, трещинки превратятся в разломы, и тогда репутация свидетеля – под угрозой. Все предстающие перед Судом создают тот или иной образ; их показания тщательно составлены и отрепетированы с представителями защиты или обвинения, их доставили сюда, чтобы они сыграли роль. Суд по умолчанию исключает неверие: в судебном зале каждый и знает, и не знает, что во всем происходящем, хоть оно и зиждется на достоверности, есть немалая доля притворства.
В Суде на чаше весов лежат ни много ни мало страдания многих тысяч людей, и вот в этом ни капли притворства не допускается. Тем не менее по природе своей Суд – подмостки, где разыгрывается блистательное сценическое действо. И речь не только о мастерски сработанных свидетельских показаниях. Когда я впервые пришла на заседание, меня ошеломило то, как безудержно фонтанируют и обвинение, и защита. Да и сами обвиняемые, одновременно высокомерные и полные жалости к самим себе, – зачастую это выдающиеся персонажи, политики и генералы, люди, привыкшие к высоким трибунам и звучанию собственных голосов. И переводчики не могут оставлять драматизм за скобками, наша задача – не только передать слова, которые произносит фигурант дела, но также выразить или как-то обозначить манеру поведения, нюансы и замыслы, скрывающиеся за словами.
Если слушать, как работает синхронист, то поначалу может показаться, что он выговаривает фразы холодно, выверенно, ровно, но чем дольше слушаешь, тем больше оттенков улавливаешь. Если кто-то шутит, задача переводчика – транслировать юмор или попытку насмешить, если что-то было сказано с иронией, важно передать, что сказанное не нужно воспринимать буквально. Одной лингвистической точности тут мало. Синхронный перевод – чрезвычайно тонкое искусство, недаром в английском и во французском само слово «переводчик» родственно глаголу «интерпретировать»: говорят же, что актер интерпретирует роль, а музыкант – ноты.
Самому Суду и всему, что в нем происходит, присущ некий уровень напряженности – из-за противоречия между потаенной природой боли и необходимостью выставлять эту боль на всеобщее обозрение. Судебный процесс – сложносоставной перформанс, в который все мы вовлечены и от которого никто не в силах полностью освободиться. Переводчик не играет свою роль, просто излагая, его задача – доносить невысказанное. Возможно, в этом главная сложность и для Суда, и для переводчиков. Ведь, если подумать, наш каждодневный труд завязан на повторении – повторении, тщательной проработке, детальной прорисовке того, что в обычной жизни есть предмет иносказаний и недомолвок.
* * *
Трамвай был битком набит, и на одной остановке влезла большая компания школьников. Они шумели, пассажиры косились на них неодобрительно, но я – нет, я не возражала, наоборот, рада была послушать их разговор, хотя бы те обрывки, что разбирала.
Переезжая в Гаагу, я не знала голландского, разве что немного успела пройтись по верхам, но благодаря его сходству с немецким через полгода я уже что-то понимала. Естественно, почти все в Нидерландах свободно общаются по-английски, да и на работе голландский не в ходу, поэтому я изучала его со слуха – на улицах, в ресторанах и кафе или в трамвае, как сейчас, например. Если не понимаешь языка, то и ощущения от места, где на нем говорят, довольно любопытные, я особенно глубоко прочувствовала это в первые месяцы. Поначалу меня окутывало облако неведения, звучавшая вокруг речь казалась недосягаемой, однако вскоре она перестала ускользать: я начала понимать отдельные слова, потом фразы и даже целые куски диалогов. Время от времени я натыкалась на ситуации, когда лучше бы не слышать услышанного – слишком оно личное, и от этого развеивалась аура невинности, окружавшая город, когда я сюда приехала.
Но сейчас никакого нарушения личного пространства не было: школьники разговаривали громко, кричали чуть ли не во все горло, им хотелось быть услышанными. Я слушала их и попутно наслаждалась постижением нового языка – когда раскрываешь его механизмы, тестируешь их податливость и гибкость. Давно забытые ощущения: все свои языки я освоила либо в раннем детстве, либо пока училась. Голландский у школьников был приправлен сленгом, мне трудновато было понимать все дословно, но если в общих чертах, то, похоже, они обсуждали школу и какого-то то ли учителя, то ли приятеля, который всех достал.
Спустя две-три остановки мне послышалось слово «феркрахтинг», произнесенное одной из девочек, по-голландски «изнасилование». Опешив, я подняла голову, к тому моменту я слушала уже не так внимательно, как в самом начале. Девочке, сказавшей это слово, было лет двенадцать или тринадцать – густо подведенные черным глаза, пирсинг в носу. Она продолжала говорить, я расслышала фразу «бэл де полити», или мне почудилось. Но другая девочка, собеседница, в ответ захихикала, а следом и та, что с пирсингом, тоже начала смеяться, после чего я уже не была уверена, правильно ли я расслышала: в конце концов, изнасилование и вызов полиции – так себе повод для смеха. Девочка с пирсингом, должно быть, почувствовала, что я на нее смотрю, она резко развернулась и уставилась на меня, и, хотя она все еще смеялась, взгляд у нее был пустой и тяжелый, совсем безрадостный.
Трамвай подъезжал к моей остановке. Девочки переключились на обсуждение нового бренда кроссовок, я еще несколько раз глянула на ту с пирсингом, но она больше не обращала на меня внимания. Я вышла, взволнованная неожиданной встречей. Трамвай покатил дальше, а надо мной возвышалось здание Суда, обширный стеклянный комплекс, угнездившийся среди дюн на краю города. Поневоле забываешь, что Гаага расположена на побережье Северного моря, – город всячески старается нацелиться внутрь, стоит, развернувшись спиной к открытой воде.
До приезда, когда я только подала резюме и мне предложили работу, Суд представал в моем воображении чуть ли не средневековым институтом, наподобие Бинненхофа, парламентского комплекса в паре миль от центра города. Даже по приезде и в первый месяц я всякий раз изумлялась при виде Суда. Я прекрасно знала, что Суд – структура совсем новая, он был создан десять лет назад, но современная архитектура все равно с ним никак не вязалась, ей словно бы недоставало того пафоса, которого я ожидала.
Но прошло полгода, и Суд превратился в обычное место работы: ко всему мало-помалу привыкаешь. Проходя через рамку металлоискателя, я поздоровалась с охранниками, спросила, как их семьи, заметила что-то насчет погоды – вот так я и практикую свой голландский. Забрав сумку, я двинулась через внутренний двор в здание. Там я увидела Роберта, еще одного переводчика, он подождал меня, чтобы идти вместе. Роберт – большой и доброжелательный англичанин, компанейский и обаятельный; я со своей относительной немногословностью – исключение среди переводчиков. Если перевод – своего рода представление, то и исполнителям полагается быть уверенными и словоохотливыми. Вот Роберт прямо-таки воплощает эти качества, он по выходным играет в регби и участвует в любительских театральных постановках. Мы никогда не сидели вместе в кабинке, но я временами задумывалась, какой из него партнер: я бы, скорее всего, переживала, что меня затмили, пыталась бы как-то соответствовать модуляциям и напыщенности его голоса, на редкость медоточивого – спасибо классовому происхождению и английским закрытым школам.
По пути к офису Роберт сообщил мне, что сегодня ни одна палата не заседает, что, если честно, и к лучшему, заметил он, у тебя ведь наверняка с бумагами поле непаханое, как и у меня. Мы поздоровались с коллегами и прошли каждый к своему столу, все переводчики сидели в офисе с открытой планировкой, кроме нашей начальницы, Беттины, – у нее был свой кабинет. У нас царила самая что ни на есть товарищеская атмосфера – вероятно, в какой-то мере из-за того, что большая часть коллектива приехала в Нидерланды специально для работы в Суде, предварительно набравшись нужного опыта в других местах. Некоторые, как я, не знали, сколько они пробудут в Суде или в Нидерландах, а некоторые уже более-менее закрепились здесь – скажем, Амина: она недавно вышла замуж за голландца и была беременна.