Под розами (страница 3)
Он опрокинул в себя стакан, а я подумала: что это на меня нашло, с чего это я вдруг взяла на себя роль Антуана, учинила над Полем суд, который затеял бы младший брат, не уйди он спать в очередной раз, испугавшись, что сорвется от горя и у них дойдет до рукопашной. Или по малодушию. Иногда Антуан с Полем напоминали мне сцену из “Вали отсюда”[4], когда Мишель Блан, стоя перед Жераром Ланвеном, вслух спрашивает себя, что ему мешает дать тому по морде. А Ланвен отвечает: “Может, трусость?”
– Это верно… – заговорил Поль. – Ну, для начала, это не я преувеличиваю, а ты. Вчитываешь в мои слова невесть что. Но иногда, пожалуй… В общем… верно… меня это все так бесит. Промоушен. Эти их вопросы. Достали. Я говорю то, что они хотят услышать. Расцвечиваю слегка. Тоже занятие. Это вымысел, как в фильмах. Их продолжение, в каком-то смысле. Там тоже все неправда. Но ничего не выдумано. Во всяком случае, не целиком. Кому это знать, как не тебе.
Я подумала про маму. Поль всегда считал, что она в его работе ничего не смыслит, но она-то как раз была права, когда говорила, в чем его проблема: он со временем перестал понимать, где граница между ним самим и двойниками, которых он себе выдумывает. Она-то как раз была права: в итоге он сам поверил в собственного героя.
– Но я вот чего не понимаю, – защищался Поль. – Антуану-то что за дело до этого? Это же просто слова на бумаге, картинки на экране. Это не реальность. И вообще, он же меня знает. Мало ли что я где болтаю, мало ли что я выдумываю, это ничего не меняет, совсем. Так с чего он так кипятится? С чего он на меня взъелся?
– С того, что есть люди, которые в твою бредятину верят, вот с чего. Но по-моему, в основном он злится потому, что ты про него забываешь, Поль. Не приглашаешь его больше на показы своих фильмов. Почти никогда не звонишь, не зовешь его пообедать или поужинать. Или просто спросить, как у него дела. Он злится, потому что ты не отвечаешь на звонки. Потому что ты в такой отключке, что и вправду веришь, будто маму не волнуют твои фильмы. Веришь, что нас с Антуаном не волнует вся та ересь, какую ты несешь в интервью. Потому что ты в последние годы не желал видеть папу. Потому что так долго доставлял им столько горя. Потому что семья из-за тебя разлетелась вдребезги.
– Вдребезги – это сильно сказано. Я просто отошел в сторонку. Или меня задвинули в сторонку, если угодно. Вы по-прежнему были семьей, только без меня.
– Нет, Поль. Так не бывает. Семья – это целое. Отруби ей один член, и ее больше нет. Она теряет изначальную форму. Разлетается… Слушай, давай только завтра без глупостей, ладно? Антуан не вынесет. И мама тоже.
– Окей, старшая сестрица. Оставлю старого мудака в покое.
– Не говори так про папу.
– Окей. Не буду больше называть старого мудака старым мудаком. Хоть над тобой он тоже поизмывался, старый мудак.
Он открыл свою коробку “Партагас”, но та оказалась пуста. Я смотрела, как он шарит в кармане, извлекает помятую пачку сигарет.
– Пытаюсь завязать с сигариллами, – добавил он то ли всерьез, то ли в шутку, я не поняла.
Он зажег сигарету, протянул мне, достал другую. Сколько я не курила? С последних родов, скорее всего. Вообще-то с того дня, когда выяснилось, что дочка тут, у меня в животе, а мы со Стефаном вовсе этого не предполагали. Двоих детей более чем достаточно. Да и возраст у нас уже неподходящий.
– Мама! Курить нехорошо!
Я обернулась. По террасе шла Ирис, в пижаме, волоча своего медвежонка. Блин! Надо же ей было явиться ровно в эту минуту. Открыть глаза, решить, что спать она больше не хочет, что отца, как всегда, будить не надо, хоть он и под боком, и притащиться ко мне сюда, именно сейчас. Когда я первый раз затянулась первой за сто лет сигаретиной.
– Это кто? – Она показала на Поля.
– Ну… Ирис… Это твой дядя.
– А вот и нет. Мой дядя – дядь Антуан.
– Да, верно, – произнес Поль. – Дядь Антуан – твой настоящий дядя. Твой любимый дядя. А я другой. Темная сторона дяди.
– Не понимаю, – всхлипнула Ирис и прижалась ко мне.
– Тут и понимать нечего. У тебя два дядюшки. Вот он – Поль, он старший из моих братьев, но ты его в самом деле давно не видела. Ты была еще маленькая. Забыла, наверно, вот и все.
– Нельзя забыть дядю.
– Меня можно, – отрезал Поль. – Поверь, меня быстро забывают. Что и требовалось доказать.
Ирис закрыла глаза. Я почувствовала, что она опять засыпает. Немного покашляла, может, из-за сигареты, и уже, казалось, задремала, но вдруг спросила Поля, есть ли у него дети или хотя бы любимая. Дважды получила ответ “нет” и на том успокоилась. Нас окружала полнейшая тишина. Ни единой машины на улице. Ни одна собака не лает. Не слышно вдали RER. Я подумала, что, наверное, уже совсем поздно и завтра мы будем невыспавшиеся. Взглянула на малышку. Та дышала ровно, на сей раз точно спала. Поль на другом конце стола наливал себе еще виски. Кивком спросил, хочу ли я тоже, и, не дожидаясь ответа, налил заодно и мне.
– На самом деле ты так и не сказала. Когда мы с тобой последний раз виделись. Что ты об этом думаешь.
– Про что думаю?
– Про фильм.
– Ну… Я не то чтобы могла. Вокруг тебя было столько народу. Ты был не особо… доступен. Но мне понравилось, конечно. По-моему, даже больше, чем все остальные.
Я не добавила: но, знаешь, мне все твои фильмы нравятся. Пусть даже мне от них больно. Не за себя. Ведь меня ты всегда щадил. Иногда даже давал красивую роль. Старшая сестра-защитница. Врачевательница и утешительница. Эдакая святая в миру. Как будто такое было, мать вашу. Как будто это так просто. Но от всех твоих фильмов мне было больно. Больно за Антуана. За маму. За папу. И за остальную родню тоже.
– Остальную родню? – возразил бы он. – А тебе до них какое дело? Ты с ними и не видишься никогда.
– Я нет, но мама…
– Мама меня никогда ни в чем не упрекала.
– Потому что она очень боится окончательно тебя потерять. Она мать. Она готова простить своим детям что угодно. Пусть хоть ногами ее топчут. Ты бы ее видел только что. Изо всех сил старалась не спать, надеялась, что ты появишься. Знаешь, что она мне сегодня утром сказала, когда я приехала?
– Нет.
– Что во всем этом есть по крайней мере один плюс: мы наконец все здесь соберемся. Наконец-то трое ее детей будут под родной крышей.
Нет, я ничего такого ему не сказала. Только похвалила, как всегда. Конечно, мне его фильм понравился. Конечно, это Антуан не отличает реальность от вымысла, вечно все принимает на свой счет, на наш счет, вечно он все перетолковывает.
– Но почему ты меня позвал на тот просмотр? Я могла сходить на фильм, когда он выйдет.
Он затянулся сигаретой и пустился в какие-то невнятные объяснения, типа он думал, может, мне будет приятно посмотреть на актеров, игравших главные роли. Особенно героиню: вроде бы он вспомнил, что она мне всегда нравилась.
– Помнится, у тебя в свое время даже ее фото над кроватью висело.
– Ты что, издеваешься? Ты за кого меня принимаешь? За дурочку шизанутую? Типа девушка хлопнется в обморок, увидев живую актрису?
Губы его слегка скривились. Я отлично видела, что он смутился: его вдруг уличили. Взяли с поличным на полной ерунде. Он на миг замешкался, потом забормотал, что в фильме есть парочка мест, ему хотелось, чтобы я их увидела при нем. Хотел посмотреть на мою реакцию, почувствовать мое отношение. Какой абсурд: сидели мы далеко друг от друга, да еще и в темноте. Все равно, ему хотелось пережить вместе со мной эти воспоминания, переосмысленные, извлеченные невесть откуда, заново воплощенные на большом экране. Я попыталась вызвать в памяти кадры из фильма, извлечь их из-под завалов всего прочего – Янна, больничных коллег, пациентов, детей, Стефана, всего, что нахлынуло и опустошило меня за последние недели. Нелегкое дело, но с его творчеством всегда так было. Слишком много мыслей во мне теснилось, пока сменялись картинки на экране. У меня все расплывалось перед глазами. Часто я даже за действием переставала следить, путалась в сюжете. Слишком старалась все опознать, расшифровать, нащупать, где там ложь, предательство, удары ниже пояса, намеки, скрытые месседжи. И видела их везде. Это было совершенно параноидальное восприятие – но Поль сам твердил на каждом углу, что даже у параноиков есть настоящие враги. Напрасно я напрягала извилины, мне было непонятно, какие эпизоды он имеет в виду. Какие такие переосмысленные, перетолкованные общие воспоминания должны были меня растрогать или смутить.
– Не понимаешь?
Я покачала головой. Ирис у меня на руках завозилась, плохой сон приснился. Я поцеловала ее в макушку.
– Правда? – не унимался Поль. – А та сцена, где она его лечит? Он приходит домой посреди ночи, ходил в парк к мальчишкам, налетел на того типа, что его отдубасил, и вот идет через кухню, сталкивается с отцом, а отец, не говоря ни слова, качает головой и глядит на него с таким презрением, отвращением, ненавистью. Он поднимается на второй этаж, лестница скрипит, просыпается сестра. Приоткрывает дверь и видит его. Он ей улыбается страдальчески. Она подходит ближе, видит его раны и перевязывает его в ночи. И еще та сцена, помнишь, с дедом, когда он является к ним ни свет ни заря. Брат с сестрой уже встали, оделись, собираются уходить. И старик их увозит на своем прокуренном “пежо”. Они едут в лес. Молча бродят по тропинкам. А потом возникает лань. Как озарение какое-то перед возвращением в выстуженный дом.
Я прекрасно понимала, о каких сценах речь. Типичные для его воображения эпизоды. Они мне тогда понравились, и я улыбнулась, потому что, конечно, эта его манера изображать меня святой уже в подростковом возрасте, уже врачующей и милосердной, так далека от меня, от меня настоящей, – стоит лишь спросить Стефана, часто упрекающего меня в холодности, спросить пациентов, считающих меня сварливой и нелюбезной, спросить коллег, для которых я – душнила, спросить детей, по горло сытых тем, что я на них ору по любому поводу, вечно пристаю, чтобы навели порядок и не шумели, – в общем, всем тем, в чем я, сама того не желая, похожа на отца, иногда я прямо слышу в своем голосе его голос. А главное, на мой взгляд, все эти сцены – чистый вымысел. Их никогда не было, они существовали только в вывихнутом мозгу Поля, давно переставшего отличать настоящие воспоминания от тех, что он себе выдумал, настоящее прошлое от того, какое жило в его фантазмах, потому что он его без конца переписывал и переписывал. По-моему, он сам не сознавал, как с каждым новым фильмом, с каждой новой пьесой реальность все больше сдвигается со своей оси, чуть-чуть, всего на пару миллиметров, и за двадцать лет это отклонение просто-напросто превратилась в различие между правдой и ложью. Когда я пыталась его вразумить, он всегда прикрывался ссылками на относительность восприятия и воспоминаний, на нашу способность замкнуться в отрицании – во всяком случае, мою, потому что, послушать его, так это другие вечно не желают видеть вещи в их истинном свете, недооценивают, уклоняются, а он, само собой, глядит прошлому прямо в лицо – и тут мне вспоминался его Рене Шар из лицейских времен: “Ясность – самая близкая к солнцу рана”[5], и я притворялась, что зеваю, чтобы его позлить, а потом выдать ему один из любимых его панчлайнов: ты, верно, меня путаешь с кем-то, кому интересна эта твоя фигня.
Руки у меня устали держать Ирис. И было уже так поздно. Я безумно хотела спать, печаль, накопившаяся за последние недели, измотала меня вконец, скоро мне не хватит ни сил, ни мужества отнести Ирис наверх, в постель.
– Знаешь, Поль, этого всего на самом деле не было.
– Как это?