Ведьмины тропы (страница 8)
Теперь не без удовольствия разглядывала она богатое крыльцо воеводиного дома; переднюю, обитую красным сукном; пол, устланный огромными коврами; расписной потолок, где солнце дружило со звездами. Сенная девка быстро проводила в горницу, поклонилась и ушла.
Нютка привычно плюхнулась на лавку возле окна, воззрилась на поставец. Аксинья подошла и вгляделась: серебряная да золотая посуда, сольвычегодские эмали, какие есть в Степановом доме, яркие блюда с каменьями и позолотой, в лавке Агапки видала такие…
– Добро пожаловать, – громко сказала молодуха, еще не успевши зайти в горницу.
Одутловатое лицо, круги под усталыми очами, тяжелая поступь, утроба, что со дня на день разверзнется… Аксинья вмиг углядела все, что надобно.
– И тебе здравствуй. – Знахарка склонила голову. Улыбнулась, услышав дочкин писк: «Подруженька!»
Хозяйка и Аксинья обменялись любезностями, испросив про здоровье и прочие мелочи. Обе разглядывали друг друга и примерялись к серьезному разговору, точно к кулачному бою на ярмарке.
– Сусанна, матушка тебя звала. Ей совсем худо, только меня да служанок видит.
Нютка здесь же подскочила, кивнула и без лишних слов побежала в горницу Лизаветиной матери. Аксинья поняла, что дочка здесь давно стала своей, наблюденье это не пришлось по душе.
– Аксинья… Васильевна… – Даже отчество потрудилась узнать, да только кто ж простую бабу так величает? – Нужна мне помощь твоя и совет. Служанки мои слыхали, что ты искусная повитуха, в знахарстве сведуща и детей без счета приняла.
Ох, чуяла душа, к чему Лизавета в гости позвала. Надобно было сказаться больной, немощной. Для чего ей лишняя маета?
Лизавета обхватила огромный живот свой, словно пытаясь защитить от будущих несчастий.
– Христом прошу, помоги ты мне… Бабка моя родами умерла, да и тетка сразу после… Боюсь я так, что ни спать, ни есть нет мочи… Помоги. – Жалобный голос врывался в сердце.
Приехавши в Соль Камскую, Аксинья твердо решила: надобно в стороне держаться от знахарских дел, помогать только своим, ближним людям и держать в тайне свои умения.
– Лизавета, не могу…
– Помру я родами, – прервала ее молодуха. Глядела, словно беспомощное дитя.
– Горбатая повитуха, не знаю имени… искусна в этих делах, и познания ее велики. – Аксинья умолчала о том, что без Горбуньи сама не разрешилась бы от бремени.
Она встала, давая понять хозяйке, что разговор окончен. Лизавета, кажется, смирилась с пораженьем. Аксинью и Нютку она еще долго не отпускала, угощала заморскими сластями, вела беседу о делах домашних, вареньях да яствах скоромных, о приданом и Нюткином будущем замужестве.
Выходя из воеводиного дома, Аксинья ощутила раскаяние: подруга дочки – почти своя, родная. Да вспомнила голубые глаза Ульянки, крестовой подруги, что росла в доме Вороновых, и прогнала сожаление.
4. Цепь
Он не обманул. Дом казался новым, крепким – в таком, без излишеств и тягостной роскоши, и хотела бы жить Аксинья. Будто кто-то давал выбор… Обошла все горницы и светелки, заглянула в печь, обнюхала подклет, ледник, сушильню. Ощупала всякую лавку, точно от слова ее что-то зависело.
Хозяин выбрал жилище для полюбовницы своей и дочек. В деготь макнул… Аксинья видела насмешку в глазах Третьяка, что невзлюбил ее с первого дня. Прочие казаки строгановские да слуги – те, чьи хвори она прогоняла, кого поила с ложки, о ком заботилась последние пять лет, – глядели с жалостью и недоумением. Ничего уж не изменить.
Судьба словно издевалась над ней – манила покоем, благополучием, давала выдохнуть – и вновь окутывала тенетами, шептала на ухо: «Грешница, ведьма, прелюбодейка, иного ты не заслужила».
Аксинья приметила: в доме посуды кот наплакал, столы да лавки старые, повсюду пыль и мусор. Она вновь и вновь обходила клети, запоминала, что надобно привезти да купить. Пусть и ведьма, и грешница, и не жена, да без котелков и гусятниц жить не будет!
Третьяк запер дверь. Старый замок не желал отпускать их, жалобно скрипел несмазанными челюстями. Аксинья чуть не заскрипела вместе с ним от жалости к себе и дочкам, да вовремя спохватилась.
* * *
На Матрену Зимнюю[23] холодные ветра прилетели с Каменных гор, завьюжили, закружили Соль Камскую и окрестные земли в хороводе. Старики советовали тепла не ждать – весь Филиппов пост собаки будут рваться в избы.
Осенью надобно проверять припасы, выкидывать гнилое и порченое, скрести все углы в амбаре, леднике, подполе. Аксинья и Еремеевна с самого утра открывали мешки с зерном, осматривали окорока, выбрасывали худое, собирали доброе.
– Ты, бабонька, не горюй. Сила в тебе есть немалая. Все переживешь, – увещевала Еремеевна. Словно Аксинья с ней споры вела… – Поведаю я тебе кое-что.
Аксинья противилась ее ласковому голосу, но скоро заслушалась – медом обволакивала, киселем поила.
– Увели Марьюшку далеко-далеко от дома родного да посадили на цепь длинную. Один день плачет Марьюшка – дождь пролился на хлеба. Второй день плачет – река-реченька из берегов вышла. Третий день плачет – вода уж к ногам подступает. «Ты не лей слезы, Марьюшка», – просили мышки, да только она их не слушала. «Ты не лей слезы, Марьюшка», – просили куры, да только Марьюшка плакала пуще прежнего. «Ты не лей слезы, Марьюшка», – просил кот серый, мурлыкал песню сладкую. Улыбнулась Марьюшка да призвала всех на помощь. Куры расклевали цепь по звенышку, мыши растащили, а кот хвостом следы замел, чтобы не увидели.
– Еремеевна, а кто ж Марьюшку на цепь посадил? – Нюта, видно, давно слушала разговор, и ни одно слово не прошло мимо ушей ее. – Вороги? Иль муж злой-презлой?
Аксинья сдержала улыбку: все думы дочки были о неведомом женихе, коего отыскал ей отец. Она то пела о красном молодце, то леденела от страха, предчувствуя будущую маету. Степан не удосужился рассказать, какого он роду-племени. Но всякий в доме знал: скоро приедут сватать Сусанну.
«Кто ж на цепь посадил? Да всякая баба в неволе мается, словно Марьюшка. Отец, муж, полюбовник – привяжет да глазом не моргнет. Плакать даже не вздумай, покоряйся с улыбкой на устах», – бесконечно текли Аксиньины думы.
В двух сусеках с овсом завелись черви, до свиных окороков добрались мыши. Но в общем хозяйка и помощница ее остались довольны и благодарили Матрену. Аксинья забыла про голод и ежедневную тревогу о хлебе насущном, вспоминая пережитое, знала: можно горевать, сидючи на цепи, да ежели рядом хлеб с водой, надежда не уйдет.
* * *
– Ненавижу его. Как приедет, так ему и скажу. И жених мне его не надобен! – Взрослая дочь наконец услыхала разговоры, что велись меж слугами.
На чужой роток не накинешь платок. Трусливая мать не осмеливалась сказать прямо, а кто-то из слуг не смолчал, поведал о цели отцовой поездки в Москву.
– Ты не спеши, Нюта. – Аксинья погладила дочкины волосы, задержала в руке шитый бисером накосник[24]. – Смирение призови в свое сердце. Без него не прожить. Знаешь, как отец мой говаривал?
– Как? – Нютка угомонила гнев, глядела сейчас, словно нашкодивший котенок.
– Курице не быть петухом, а бабе – мужиком. Нет у нас воли, слово наше легкое, пуховое супротив мужского, железного. Терпеть надобно.
– Пуховое?! А как она… А мы? Что будет? – Нютка охватить не могла, что теснилось в ее груди.
Дочка долго еще ревела, сулила наказание на голову отцову и его невесте. Аксинья гладила Сусанну по гибкой спине, шептала: «Все пройдет, голубка моя», – а свои слезы утопила в бадье с колодезной водой.
Аксинья, битая-перебитая жизнью, ломаная, крученая, знала одно: тех давних ошибок она больше не повторит. Когда-то, молодая и глупая, отомстила мужу любимому за измену, истоптала жизнь свою, обратила ее в деготь и грязь. И сколько еще бед наделала…
Теперь она будет смиренно склонять выю пред мужем[25].
Огонь в глазах спрячет до поры – и призовет его, ежели понадобится сжечь мосты.
* * *
– Редко ты заходишь к штарику, совсем забыла, девонька. – Потеха гладил Аксиньину руку, ласково, точно родной отец.
Он лежал в своей клетушке посреди пучков трав и кореньев. Добрый леший, что всегда готов помочь. Только солнечные деньки для старика прошли.
– Потеха, ты чего ж? Утром к тебе приходила, снадобьем поила. И Нютка у тебя была, и Дунюша… Мы здесь, с тобою.
Он с недоумением глядел на Аксинью и возмущенно тряс сивой бородой:
– Дык чего ж врешь-то? Старику да больному врать – последнее дело. Совсем не узнать тебя. Дочка – а про долг свой забыла.
Аксинья сдерживала слезы. Где бы найти зелье, тот волшебный отвар, что вернул бы Потеху в ясный ум и светлую память?
– Потеха, не ругайся, выпей-ка лучше. Гляди-ка, ромашка да боярышник, одуванчик да крапива, – нараспев говорила, будто малому дитю.
Старик осторожно, пытаясь не расплескать отвар, вливал его в себя по капле, словно боялся захлебнуться. Внезапно, не допив, он отбросил миску, та с глухим треском упала на половицы, подпрыгнула ретиво, но не разбилась.
– Горечь чую. Извести меня, что ль, хотите? – спрашивал безо всякой злобы. Глаза его, выцветшие, больные, с недоумением всматривались в Аксинью.
Уже второй год старик болел. Сначала хворь казалась невинной: не закрыл дверь на засов, запамятовал имя, в постный день просил мясца. Заводил былину, начинал, да тут же спотыкался и замирал в растерянности. С каждым месяцем тот Потеха, которого уважали и любили в строгановских хоромах, уходил в небытие. А вместо него в клетушке поселилось строптивое дитя.
– Уйди, уйди, кикимора, – повторял старик.
И Аксинье пришлось оставить его с подступающим безумием. Да с Игнашкой Нежданом, что взял на себя заботу о старике.
* * *
Вечером она учила Феодорушку держать иглу – окаянная не поддавалась, выпадала из неумелых ручонок. Девчушка уколола палец, да пребольно, возле самого ноготка, не издала ни звука, только шмыгнула носом.
– У зайчика боли, у котика боли, у Феодорушки не боли. – Аксинья дула на царапину, жалела кроху, а та еще скорчила недовольную гримасу. Мол, что нежничаешь?
Мать с любопытством наблюдала за Феодорой. Она казалась полной противоположностью Нютки во всем. Старшая болтает без умолку – младшая бережет слова. Сусанна ко всякому человеку стремится, порой больше, чем надобно, а Феодорушке еще и попробуй понравиться. Отыскала Аксинья лишь одну общую черту: обе, если шлея попадала под хвост, становились упрямы, и любое слово разбивалось об их твердый лоб. Каждая из них составляла Аксиньино счастье, в их улыбках и песнях заключалось то, что не сможет отнять ни Степан Строганов, ни иные мужчины.
Она вновь молилась Богородице, Сусанне Солинской и Феодоре Константинопольской за девочек своих, чтобы жизнь их оказалась слаще, чем у матери.
* * *
Звонко щебетали птицы. Аксинья шла меж деревьями, и шелковые травы целовали ее ноги. Отчего ж посреди зимней стужи пришло лето? Но она отогнала назойливые думы, и лес увлекал ее все дальше. Вдруг посреди поляны сами собой выросли хоромы – повыше да побогаче Степановых.
– Что за диво? – спросила она и попыталась найти крылечко, чтобы оглядеть дом.
Голос внутри шептал: поди прочь, нет счастья в тех хоромах, но она все ходила и ходила вокруг домины. Меж бревен наконец разглядела дверцу, зашла в сени, ноги ее не ощутили тверди, и провалился пол… И летела она долго, крича обо всем, что не успела сделать.
Аксинья очнулась в глухом сыром подполе. Пахло землей, смертью и безнадегой.
– Мамушка, проснись! Мамушка!
– Дочка. – Она открыла глаза, вырывалась из плена, да только сырость еще осталась на коже.
Отчего сны порой кажутся правдивее, чем сама жизнь? Аксинья села, пошевелила ногами и руками, пытаясь убедить себя, что падала она там, в другом мире.
– Ты что ж посреди ночь бродишь по дому, Сусанна?