Девочка с глазами старухи (страница 4)

Страница 4

Приказ немцы выполнили на совесть. Пока я скулила от боли в грязном углу клетки, прижимая колени к груди, двое солдат яростно лупцевали мальчишку плетками. Тот вился ужом, изредка тоненько вскрикивал, но не плакал. В отличие от меня. Слезы брызнули из моих глаз после первого же удара, рассёкшего кожу на спине. Девятый и десятый удары я почти не почувствовала. А на двенадцатом моча обожгла бедра, заставив солдат рассмеяться и переключиться на другого пленника. Обиднее всего, что мне и сказать-то было нечего, кроме правды. Я знать не знала ни Бориса Романенко, ни тех мужчин, которых увели в подвал. Да и о партизанах слышала только то, что мне рассказывал Петька.

Немцы закончили бить мальчишку только тогда, когда тот затих и перестал закрывать голову от жалящей плетки. Один из них повернул носком сапога беглеца на спину и удовлетворенно хмыкнул, увидев, что плетка рассекла кожу на щеке, оставив уродливый, набухший от крови шрам.

– Как успехи? – спросил их грузный, заходя в клетку. На меня он даже не взглянул, зато перед стонущим мальчишкой опустился на корточки. – Хорошо отделали.

– Девчонка ничего не знает. Еще и ноги обмочила, – рассмеялся солдат, чья плетка обожгла мне ухо, сделав его похожим на разваренный вареник с вишней.

– А этот одно и то же твердит. Мимо шел, мужиков увидел, потом побежал, испугавшись, – ответил второй, брезгливо тыкая ногой мальчишке в ребра.

– Наши тоже молчат. Один только не вытерпел, когда Курт ему два зуба вырвал. Заорал так, что чуть перепонки не лопнули, – поморщился грузный. Я посмотрела на него исподлобья и увидела, что костяшки на кулаках сбиты и кровоточат, а рукава испачканы темно-бурым. – Ладно. Приказ коменданта. До утра пусть тут валяются. А утром машина за ними придет. И на вокзал поедут. Лбы крепкие, на тяжелой работе сразу запоют.

– Они и у нас запоют, Дитрих, – недовольно проворчал солдат, почесав концом плетки бровь. Он даже не заметил, как испачкал кожу запекшейся кровью, но осекся, поймав недовольный взгляд грузного Дитриха.

– Приказ коменданта! – рыча, повторил он, подавшись вперед к солдатам. Те нервно сглотнули и синхронно кивнули. Грузный усмехнулся и, косо посмотрев на меня, тихо добавил. – Сами пожалеют, что молчали. Туда, куда они поедут, легкой смерти им не видать.

Немцы ушли, заперев клетку на два замка. Через полчаса избитый мальчишка пошевелился и, застонав, смог перебраться с каменного пола на деревянные нары. Я помогла ему улечься, и он благодарно вздохнул, после чего потерял сознание от боли. Но вот заплакать так и не захотел. Терпел. Терпел до последнего, пока черная с красным пелена окончательно не покроет пересохшие глаза.

Еще через час нам принесли скудный ужин, состоящий из подсохшей перловки и кружки с водой. Свою порцию воды я выпила осторожно, стараясь не потерять ни капли, хоть это и было ужасно трудно. Жалящий кончик плетки достал нижнюю губу, рассек её до мяса и теперь каждый глоток сопровождался резкой болью. Мальчишка есть не стал, но воду выпил, пусть и разлил большую часть себе на грудь. Он закашлялся, поперхнувшись, потом с трудом принял сидячее положение и скупо мне кивнул, благодаря за помощь.

– Умеют бить, гады, – хрипло произнес он, массируя обезображенную шрамом щеку. – Тебе не сильно досталось?

– Нет, – соврала я и покраснела, вспомнив, как немцы смеялись над тем, что я описалась.

– Спину покажи, – велел мальчишка, но я, закусив губу, мотнула головой, вызвав у него слабую улыбку. – Значит, сильно. Слабо бить они не умеют. Сам видел. В Марусино…

Деревенька Марусино находилась в двух днях пути на лошадях от Тоболья. Но сейчас от неё остались только сгоревшие дома и распухшее, как живот после сытного обеда, кладбище, куда немцы стаскивали убитых жителей. Об этом рассказали немногие из тех, кому удалось спастись. А через несколько дней и в Тоболье пришли немцы.

– Семья у нас жила. Зажиточная, – хрипло продолжил мальчишка. – Евреи, но добрые. Помню всегда мне то пряник, то конфет отсыплют. Ешь, говорят, Борька. А то скулы одни, да живот к позвоночнику прилип. Хорошие люди… Были. Этот, что допрашивал, как узнал, что они евреи, хлыст вытащил и забил их. До смерти. Как собак безродных. Мать, отца, бабку парализованную. Двух дочек. Потом тела в дом снес и поджечь велел. А пока дом горел, он кричал что-то, да никто не понимал, что именно. Дурак у нас еще был. Вовка. Так рассмеяться надумал. Смешно ему было, как немец чирикает. Еще и передразнивать начал. Что от дурака возьмешь. Так этот, с глазами холодными, расстрелял его. А потом и остальных, кто рядом стоял. Злой был, что черт. Мы с Гриней и Костей в сарае напротив прятались. Видели все. Как немцы из автоматов людей поливают. А потом запылало все.

Боря говорил безразлично и спокойно, но я чувствовала, как иногда дает слабину его голос. Голос дрожал, заставляя мальчишку морщиться, но я не перебивала. Просто слушала, понимая, что это важно. Борьке важно.

– Нас Семён нашел. Видала ты его. Тот, кудрявый, с автоматом. В лес утащил, а там мы других нашли. Таких же, покалеченных. Оружие у них было. И злость была, чтобы паскуду эту фашистскую без жалости стрелять. Так и прибились мы к ним. К лесовикам, как они себя называли. Я, Гриня и Костя. Костю через несколько дней немцы поймали в лесу. А потом на осине вздернули. Когда мы нашли его, он холодный уже был, – Боря замолчал и снова потер щеку. – Тебя правда баба научила по-ихнему балакать?

– Да, – тихо ответила я. – Бабушка учительницей…

– Это я слышал. Ну, может и хорошо, что карканье их знаешь. Проживешь подольше, – мальчишка говорил не как мальчишка. Говорил, как взрослый, успевший многое повидать. Такое, о чем забыть уже не сможет. – Болтали что о нас, пока я в забытье валялся?

– Говорили, что утром машина за нами придет. И на вокзал отвезет, – вспомнила я слова грузного Дитриха, от которого несло потом и кровью. Борька кивнул и поморщился от боли.

– Значит, все.

– Что «все»? – нахмурилась я, ничего не понимая.

– Видали мы вокзал этот. Под Минском он. Видали и вагоны деревянные, в которых людей пихали, а тех, кто отказывался лезть – стреляли. Да только без разницы, пойдешь ты в вагон или нет. Все равно смерть. Раньше или позже, – равнодушно ответил он и, опершись о кирпичную стену, замолчал.

Утром в камеру втолкнули Семёна и Ивана. Вид у мужчин был в разы хуже нашего. Борька, увидев их лица, поморщился и покачал головой. У Ивана глаз не видно. Узкие, пунцовые щелочки, да губы разбиты в кровавую кашу. Семён хромает, левая рука плетью повисла, а на пальцах обмотки кровавые. Но глаза все те же. Сосредоточенные, спокойные…

– Она сказала, что на вокзал повезут, – нарушил молчание Боря, указав на меня пальцем. Семён, бывший у беглецов кем-то вроде старшего, кивнул.

– Знаем. Черт этот белобрысый, что Ивану зубы рвал, тоже об этом обмолвился. Еще и смеялся, как дурной. На вокзал, значит… Ну, Бог не выдаст, собака не съест. Поглядим, а ну как сбежать получится… – Семён на миг замолчал и с тревогой посмотрел на меня. Но увидев, что я молча сижу в своем уголке, вздохнул. – Не боись, дочка. Тебя с собой возьмем, если дело выгорит. Все ж из-за нас тебя… да и парнишку того, значит…

Я не ответила. Лишь тоскливо вздохнула и подумала о бабушке. Что если Петьку нашли, а у бабушки сердце слабое? Думать об этом было невыносимо и я, мотнув головой, сосредоточилась на негромком, спокойном голосе Семёна, который что-то тихонько говорил своим друзьям.

Однако машина за нами приехала ближе к обеду. К тому моменту я ужасно проголодалась, но говорить об этом немцам было бы глупо. Их это только повеселит, а если кто-то еще не в духе окажется, то плеткой дело не кончится. Воды нам тоже не давали. На робкую просьбу Семёна стороживший нас солдат лишь хмыкнул и красноречиво передернул затвор автомата. Больше о воде и еде никто не заикался. «Не буди лихо, пока тихо», говорила бабушка. И в этом с ней я была согласна.

Комендант навестил нас перед отъездом, когда солдаты погрузили всех в машину, предварительно связав руки и ноги. Сегодня он был в хорошем настроении. Мурлыкал знакомую мне песенку, мечтательно смотрел вдаль на такие родные мне леса и изредка затягивался сигаретой, выпуская к бирюзовому небу сизый дым. Побуревшие после бессонной ночи и истязаний лица беглецов вызывали у него улыбку и до меня порой доносились редкие шуточки на этот счет, веселившие сопровождавших нас солдат.

– Я протянул вам руку, – сказал он напоследок, не сомневаясь, что я переведу это Семёну, Ивану и Боре. Голос ленивый, мягкий, обволакивающий. – Но вы плюнули в неё. Упрямые дикари…

– Спроси его, – кашлянул Семён, повернувшись ко мне. – Спроси, куда нас везут.

– Он спрашивает, куда мы едем, господин комендант? – перевела я и нервно дернулась, увидев, как радостно блеснули влажные глаза офицера.

– Дорога приведет вас в Рай, девочка, – ответил он и скривил губы в подобие улыбки. – Но этот Рай вам нужно будет заслужить.

Дорога до вокзала заняла больше суток. Перерывы были настолько редкими, что Семён и остальные перестали стесняться и справляли нужду прямо в штаны, вызывая презрительные смешки у немцев. Я терпела до последнего и, как только машина останавливалась и нас пинками выгоняли из кузова на свежий воздух, тут же присаживалась на корточки возле колеса. Поначалу стыд жег меня каленым железом, на третий раз это был полузадушенный писк, а в следующую остановку попросту исчез, сгорев окончательно.

Еду тоже не давали. Но хотя бы была вода. Противно-теплая, с затхлым привкусом, но это была вода, освежавшая воспаленное от жары горло и приносящая хоть какую-то прохладу.

Нам немцы разговаривать не давали. Стоило Семёну или Борьке подать голос, как тут же слышался недовольный окрик, а следом удар прикладом по голове. Каждый скоро понял, что лучше просто молчать. И если для остальных беглецов немецкая речь была обычным карканьем, как презрительно отзывался о ней Борька, то я понимала все.

Слева от меня сидел Максимилиан. Он весело смеялся и рассказывал о своем сыне другим солдатам. Мечтал, что получит наконец-то увольнительную и поедет навестить его и жену, которые ждали его возвращения в Мюнхене. Рядом с ним натужно сопит Кристиан – большой, тяжелый, с красным, испитым лицом. В ранце Кристиана лежит письмо родителям в Берлин, которое он хочет им отправить, чтобы они не волновались. Йозеф, лицо которого изрыто оспинами, как земля после бомбежки, рассказывает о своей невесте Инге и показывает кольцо с красным камнем, которое хранит в кармашке на груди. Мартин вспоминает свой домик в предгорьях Альп, самое красивое место на земле. Люди? Нет. Звери.

Мартин добивал раненых тобольчан своим подкованным сапогом и иногда душил красивых девушек руками, жалея тратить на них пули. Йозеф, в кармане которого лежит кольцо моей мамы, которое он собрался подарить своей невесте. Кольцо, которое он так и не смог снять, поэтому отрезал палец у еще живого человека. Кристиан, расстреливавший родителей на глазах детей. Максимилиан… собственными руками разбивавший головки молочных младенцев об кирпичные стены. Максимилиан, смеявшийся над плачем безутешных родителей, жизни которых через мгновение оборвет пистолет офицера Бойтеля. Люди? Нет. Звери. Звери с черными, колючими и бездушными глазами. Страшнее них были только чудовища.

К вокзалу машина подъехала глубокой ночью. Однако, несмотря на поздний час, повсюду кипела жизнь. Меня сразу же оглушило пестрое разноголосье. Вдалеке слышался плач и ругань, доносились глухие хлопки выстрелов, лязгало железо и гудели паровозы. Вокзал жил своей жизнью, ничуть не заботясь о душах, которые проходили через его кровавое, безжалостное горнило.