Уиронда. Другая темнота (страница 17)
Говорят, животные мутируют, их кости скручиваются и взрываются, превращая живую плоть в мешок черноватой гнили; у них образуются шишковатые опухоли и выпадают мышцы, коллаген, сухожилия и хрящи, поэтому тела животных приобретают нелепые, чудовищные формы; говорят, моча кошки с огромными, как у жука-оленя, челюстями, разъела всю крышу Пунцьяно; что павлин, живший в семье Ицция, исчез, испарился из своей дорогущей клетки, расписанной в стиле Прованс, но некоторые клянутся и божатся, что слышали, как по ночам он летает над домами и виллами, выкрикивая песню Гоич кошмарным голосом; синьора Мартини утверждает, крестясь, что портреты умерших на кладбище изменились, хоть и едва заметно, что теперь они неодобрительно косятся и язвительно ухмыляются, а в ноздрях у них волокна тьмы, и что даты захоронения стали более поздними, а таблички на могилах натерты до блеска, будто мертвые на самом деле еще не умерли и завтра непринужденно и безмятежно станут прогуливаться по площади, потягивая аперитив. Кто-то даже узнал силуэт своего умершего родственника, перебиравшегося в сумерках через вершины холмов, как в китайском театре теней. Некоторые уверены, что неописуемые уродцы, спускающиеся с гор цвета сажи, собираются захватить городок. Самые же отчаянные то и дело заводят разговоры о трагическом конце Джорджо Маньяски – единственного спустившегося, – но им быстро затыкают рты, потому что эту историю многие хотели бы забыть.
Ближе всех к холмам, буквально в паре десятков метров от подножия, жил Кармело Печче. Несколько дней назад он сжег себя в сарае. Всю ночь в городе виднелись танцующие языки огня, оранжево-красные, как у Данте в одном из кругов ада, вытолкнутом на поверхность дьявольской рукой.
Печче стал очередным жителем Орласко, не выдержавшим бессмысленной изоляции от мира, в которой мы теперь живем, – так считает большинство, но некоторые перешептываются между собой, что фермер, дескать, на самом деле переродился в существо, не имеющее ничего человеческого: его торс стал похож на грудину доисторического зверя, а из ушей выросли иссиня-черные пучки острых кристаллов.
Слухи, сплетни, обрывки историй. В городке, где живет жалкая тысяча человек, непросто отличить сплетни от правды, выдумки от фактов, фантазии от реальности.
Это и раньше было сложно, что уж говорить про нынешние времена.
Птицы, по всей видимости, улетели туда, где весна и жизнь – не просто воспоминание. Я завидую им, хотя не знаю, что с ними стало. Может, они разбились о вершины, может, так и не смогли подняться в воздух и просто ушли умирать все вместе на какое-нибудь уютное тихое кладбище пернатых; но мне нравится представлять, как они, прекрасные и свободные, вылетают из чудовищного круга холмов, из клетки, в которой заперты мы.
В любом случае, птицы больше не поют – слышится только нескончаемое заунывное лепетание Гоич. Три дня назад синьора Петрини проткнула себе барабанные перепонки отверткой, только чтобы больше не слышать эту песню.
Любимый, возвращайся, холмы цветут…
Но эти холмы не цветут. На них ничего не растет, они мертвы, это кладбищенские надгробия тьмы, загадочные и неприступные.
* * *
Лука Нордорой начал рисовать холмы, когда ему исполнилось девять, вскоре после смерти матери, и рисовал их до того дня, как ушел. Сначала использовал маркеры Uniposca с широким стержнем – с силой проводил ими по грубой бумаге Fabriano формата А4, потому что, как он однажды признался знакомому, ему хотелось получить «действительно черный цвет».
Маркеры ему нужны были больше, чем кислород.
Злые языки, которых, как и везде, в Орласко хватало, не упустили случая высказать предположение, что на Луку – мальчика и без того нелюдимого, со сложным характером, – смерть матери повлияла плохо.
Когда он выходил на улицу, уткнувшись в альбом для рисования, чтобы сделать набросок церкви или тополиной аллеи, с высунутым от усердия языком, сплетники перешептывались и ухмылялись, думая о том, какое это счастье, что чокнутый Нордорой – не их сын.
Они называли его отца бесчувственным ублюдком, обвиняя в том, что мальчик предоставлен сам себе гораздо большее время, чем следовало. По крайней мере, большее, чем они считали допустимым.
– Надо бы показать его какому-нибудь специалисту, – говорили они, стоя у школы возле своих внедорожников и постукивая пальцами с безупречным маникюром по виску.
Лука держался особняком. Ему вообще больше нравилось сидеть одному. Он не участвовал в мероприятиях, организованных приходом, не ходил в летний лагерь, не играл в футбол и не любил соревноваться с одноклассниками.
Он читал. Думал. Ставил в проигрыватель пластинку матери на 45 оборотов и посвящал себя холмам.
А еще подолгу гулял по окрестностям Орласко, уносясь мыслями в таинственные миры, к полярным рассветам, к забытым теням и тайнам, вселенным и культурам, разрушенным разобщенностью и непониманием.
Он учился всему сам и питался собственной фантазией.
Луку совсем не тянуло к общению с другими людьми. Намного больший интерес у него вызывали темные возвышенности, появившиеся из какого-то уголка его сознания.
От сюрреалистических рисунков Луки, от этих двухцветных призраков, живущих в его необыкновенной, загадочной душе, веяло черно-белой тоской. Нордорой рисовал свой городок Орласко (его можно было узнать по некоторым деталям – по колокольне, улице Мучеников свободы, площади) и нависающие над ним горы торфяного цвета, которые почти соприкасались друг с другом вершинами, образуя тоннель. Все его картины походили друг на друга, менялись только перспектива и детали пейзажа. На одной виднелась площадка перед детским садом, горки, качели и цветущие платаны. На другой – ратуша и старая тропа, убегающая в поля мимо школы. На третьей – бар «Рим», над которым нависала угрожающая громада жилого комплекса «Бриллиант». Муниципальные дома. Виды Орласко с высоты, напоминающие древнюю карту, где изображены перекрестки и двухмерные строения, сгрудившиеся, как современные новостройки.
И на каждой Лука неизменно изображал холмы.
Рисование увлекло его совершенно.
Стало навязчивой идеей.
Лука рос в зловещей тени воображаемых холмов, получая мрачное удовлетворение от своего искусства.
Школьные годы (он учился в старшей школе с техническим уклоном, куда поступил по настоянию отца, не одобрявшего художественные порывы сына) дались Луке нелегко. Он ни с кем не разговаривал, отвечал, только если обращались к нему лично, не отличался ни красотой, ни обаянием. Хотя – нет. Просто был слишком худым – кожа да кости. Со слишком темными волосами. И огромными, как у насекомого, грустными глазами.
Он был слишком непохож на других подростков. Злые звереныши, хищники, они всегда собираются стаями, чтобы нападать на самых слабых.
Гиены.
Они измывались над Лукой.
Как его только не обзывали: трус, кислятина, придурок, чокнутый, язык-в-жопу-засунул, гребаный художник.
Повернутый на холмах. Повернутый на холмах.
Невозмутимый, как морской прибой, в ответ на издевки и оскорбления Лука просто рисовал – это казалось ему единственно разумным и приносило утешение. И за это его ненавидели еще больше.
В десятом классе одноклассница стащила рисунок Луки из парты, спрятала, а на перемене залезла на кафедру, чтобы всем было лучше видно, и, брызгая слюной от хохота, разорвала его в клочки на глазах у всего класса.
Спокойный, безобидный, чудаковатый Лука Нордорой встал со стула, подошел к девочке, молча столкнул ее с импровизированной сцены и под вопли перепуганных одноклассников вонзил острие циркуля в ее правый глаз.
Шестнадцать раз.
* * *
Я прохожу мимо дома супругов Биолатти и вспоминаю, что их нашли в ванной, со вскрытыми венами на запястьях и лодыжках, в воде багрового цвета, где плавали лепестки роз, в последнем кровавом объятии.
Они первыми попытались сбежать отсюда вот так, покончив жизнь самоубийством. За ними последовали другие, и с каждым месяцем тех, кто добровольно прощается с жизнью, становится все больше. Я тоже об этом думал. Каждый из нас думал.
Я чувствую на себе чьи-то взгляды. Они следят за мной из окон жилого дома, из полуоткрытой двери гаража, сквозь щели заколоченной досками и листами металла арки.
Взгляды, выражающие ненависть, презрение, надежду, сомнение.
И еще я чувствую холмы. Когда смотрю на них, отрывая глаза от замусоренного асфальта, мне кажется, они пульсируют, как сердце, качающее яд, как легкие, которые вдыхают страх и выдыхают отчаяние, галлюцинации и безумие.
Контраст между небом и отвратительной черной стеной поражает воображение. Издалека холмы кажутся плоскими, холодными, бездушными и темными настолько, что я вряд ли удивлюсь, если увижу, как на их фоне пронесется спутник или астероид. Их цвет, если его вообще можно определить, напоминает космическую пустоту, черное пространство между галактиками, полное отсутствие чего бы то ни было.
Невыносимо. Невыносимо думать о том, как все изменилось после их появления, после того, как они вдруг откуда-то беззвучно выросли за одну ночь.
Год назад Орласко разбудил голос Гоич, зловеще круживший в танце по улицам и забирающийся в квартиры, в тот час, когда ночь уже закончилась, а рассвет еще не начался, в Час волка из воспоминаний Бергмана, когда многие рождаются и умирают, когда сон глубже, а кошмары страшнее.
Заспанные люди в халатах выскочили на улицу, как будто началось землетрясение, чтобы выяснить, откуда взялся этот звук, и на фоне ночного неба отчетливо увидели холмы. Тогда многие решили, что спят.
Некоторые до сих пор так думают.
– Рано или поздно, – говорят они, – рано или поздно все закончится. Это просто страшный сон, кошмар, который начинается снова при каждом пробуждении, кажется, он будет длиться вечно, но на самом деле рано или поздно все закончится.
Холмы появились из ниоткуда, как срочная новость, ворвавшаяся в скучное дневное ток-шоу, и возвели преграду между нами и всем остальным миром.
Я тоже выбежал на улицу, услышав песню, крики, сирену пожарной машины. Помню взволнованных соседей с широко раскрытыми от удивления глазами, помню, как некоторые плакали, как член городского совета щипал себя за щеки, чтобы проснуться, помню взволнованные разговоры собравшихся на маленькой площади Орласко, оказавшейся в центре круга из мрачных холмов, вдруг ставших нашим горизонтом.
– Что это? Черт подери, что происходит?
– Вы не могли бы выключить ее, пожалуйста? Кто-нибудь может сделать так, чтобы эта чертова песня заглохла, ПОЖАЛУЙСТА! Это просто невозможно, вырубите ее, пожалуйста!
– Это сон. Наверняка. Точно сон.
– Давайте вызовем карабинеров, да, нужно срочно вызвать карабинеров!
Тогда-то мы и обнаружили, что больше не работают ни мобильники, ни стационарные телефоны, ни интернет. Все устройства превратились в ненужное пластиковое барахло, осколки рухнувшей цивилизации.
Телевизор тоже не показывал – изображение просто мерцало.
Включались только радиоприемники. Работают они и сейчас, хотя электричества нет уже много месяцев. Все настроены на одну волну, где играет одна и та же песня.
Любимый, вернись, ничего страшного, ничего страшного…
Все связи порваны. Порваны снаружи, порваны внутри.
Тот, кто жил в Орласко давно и имел неплохую память, конечно, вспомнил бессменный сюжет картин Луки Нордороя, но вслух его имя не произнес никто, даже я. Он ушел год назад, и неизвестно было, где он и что с ним.
Широко раскрыв рот, я стоял на площади, а мое лицо, наверное, выражало удивление, растерянность и ужас. Помню, Эральдо положил руку мне на плечо, не переставая повторять одно и то же (как молитву):
– Это невероятно, это просто невероятно. Пресвятая Дева, это невероятно.
Некоторые разошлись по домам еще до того, как мы оправились от оглушительного первоначального шока, наивно полагая, что, заперев за собой дверь, они оставят тайну снаружи, спрячутся от неизвестного.
Но ничто не могло заставить Вильму Гоич замолчать: казалось, звук исходит из каждого атома в городе.
Адриано Николоди, начальник пожарной охраны, сел в казенный «Фиат Стило» и из открытого окна невнятно пробубнил стоящим рядом испуганным жителям: «Чьи-то шутки, наверное, сейчас проверю. Ждите здесь».
Потом свернул на улицу Мучеников свободы и поехал на юг, в сторону соседнего городка Гарцильяно. Там холмы казались пониже, словно между ними было небольшое плато из базальта. Рассвет золотыми мазками украсил их свинцово-розоватые вершины, и холмы стали выглядеть еще массивнее, будто на равнину поставили перевернутый гигантский утюг.