Автобиография троцкизма. В поисках искупления. Том 2 (страница 25)
Тем не менее Самарец совершенно не опасался говорить о себе как об «оппозиционере» по существу и не опровергал наличия у него сомнений в отношении генеральной линии партии. Мало того, Самарец не опасался также давать на себя и на своих товарищей по оппозиции отменный компромат: участие (хотя и нереализованное) в оппозиционной агитации уже после изгнания из партии, организация оппозиционных сборищ, готовность к участию (хотя и де-факто несостоявшемуся) в распространении троцкистских листовок, агитация (неудачная) на заводах, покупка шапирографа для распространения документов. В конце 1928 – начале 1929 года Самарец пытался сохранить связи со знакомыми оппозиционерами, в первую очередь с преподавателем Толмачевки Яковом Самуиловичем Шахновичем, который как прожженный троцкист исключался из партии в 1924 и 1928 годах. «Встречи, споры, разговоры и читка фракционных документов приносимых Шахновичем у меня были с ним до момента моего ареста». В этих спорах Шахнович ратовал за Троцкого, Самарец же отстаивал свою точку зрения. «Однако было и несколько моментов, когда я сбивался на троцкистский путь. К ним нужно отнести получение мною от Шахновича однажды листовок для распространения среди рабочих, <…> и другой момент, ведение переговоров весной 1929 г. об участии в фракционной работе троцкистской организации. Это объясняется тем, что в самой моей позиции того периода было противоречие между твердой уверенностью в правоте моих оппозиционных взглядов, которые должны оправдаться когда-то в будущем и отрицанием фракционной работы в настоящем. Это противоречие, вполне разрешимое диалектически, иногда разрешалось мною практически в срывах на фракционную работу». Не упущено в письме даже самоубийственное по любым временам признание в обсуждении создания «второй партии» в качестве альтернативы ВКП(б): это выдвигалось «самой обстановкой того времени». В отношении Лифшиц, к которой Самарец относится с явным пиететом, признается даже прямая коммуникация с Троцким – в 1931 году, после Шахтинского дела и процесса Промпартии, все это уже было на грани тяжкого уголовного преступления.
Мы не знаем точно, когда Самарец – в момент ареста, видимо, рядовой беспартийный работник Прядильной фабрики № 2 им. Халтурина в Ленинграде – стал заключенным в Доме предварительного заключения на Шпалерной. Предмета обвинения мы также не знаем, как и срока следствия – но в марте 1931 года, когда был написан документ, Самарец уже находился на свободе. Причем из текста следует, что освобожден он был без приговора и, видимо, даже без предъявления формальных обвинений – поскольку областная контрольная комиссия уже дала согласие на его восстановление в ВКП(б) по ходатайству неназванной первичной ячейки.
«Следует лишь объяснить, – добавлял Самарец, – для чего я пишу настоящее заявление» в то время, когда он уже «наиболее полно изложил свою фракционную работу». Дело в том, «что вся обстановка меня окружавшая все время с момента моего освобождения из ДПЗ» лишала его всякого душевного равновесия. Главное, что беспокоило Самарца, – это «двусмысленность» при принятии решения о его восстановлении в партии. Помня об обстоятельствах, в которых он получил прощение, Самарец мучился подозрениями о его причинах. Возможно, его действительно простили. Но у него были также основания полагать, что его прощение – это уловка ГПУ и партии: он смертельно боялся в итоге стать «провокатором», и эта перспектива ставила его на грань психического расстройства. Заявление в контрольную комиссию, не нужное для восстановления в партии само по себе и тем более не требуемое от Самарца следователями ГПУ, – попытка предельно чистосердечным описанием своих действий ликвидировать «двусмысленность» и не дать себя использовать в роли «провокатора», что много хуже «оппозиционера», «фракционера» и даже «троцкиста».
Напомним политическую историю термина «провокатор» в России в конце XIX – первой половине XX века. До начала 1900‑х слово «провокатор» использовалось и в революционной, и в официальной прессе для обозначения человека, скрытно и сознательно склоняющего другого к действиям или высказываниям, раскрывающим его намерения, убеждения или тайны вне его воли. Соответственно, до первого десятилетия XX века полицейские провокаторы, вступающие в ряды революционных групп, в отличие от информаторов и шпионов, рассматривались в этих группах как обычное зло. Все изменилось с делом Евно Азефа, раскрытого тайного агента полиции на посту главы Боевой организации партии социалистов-революционеров. Споры о том, действовал ли Азеф только по заданию охранки, чтобы предотвращать террористические акты эсеров, или же он был провокатором, направлявшим действия эсеровских боевиков с целью дискредитации революционного движения, в 1909 году дошли до заседания Государственной Думы, где подробнейшую речь именно на этот счет – следует ли называть Азефа «провокатором» или же это несправедливо по отношению к правительству – произнес П. А. Столыпин. В феврале того же года, пишет «Русская речь», состоялось заседание Юридического общества, на котором В. Д. Набоков прочел доклад на тему «Уголовная ответственность агента-провокатора» и закончил его «решительным осуждением всех попыток реабилитировать институт агентов-провокаторов»: кадеты, к которым принадлежал Набоков, не верили полиции и Столыпину, сомневаясь в том, что правительство в борьбе с революционерами твердо отказывается от провокационной тактики229.
В следующем десятилетии слово «провокатор теряет конкретное значение и все чаще имеет смысл «шпион, тайный агент». В начале 1917 года А. Н. Бенуа записывает в дневнике: «Всякий видит в соседе провокатора, сыщика или просто политического врага»; а Александр Блок в своем дневнике описывает поиски «главнейших провокаторов из большевиков», констатируя: «Государство не может обойтись без секретных агентов, т. е. провокаторов», – как видим, даже в текстах образованных людей «агент» и «провокатор» стали синонимами230. После Гражданской войны «провокатор» стал термином, использовавшимся преимущественно эмигрантской общиной, – «провокаторов», вне зависимости от того, кого и на что они провоцируют и провоцируют ли вообще, а не просто шпионят, там поминали так же, как и в газетах 1912 года. Мания поисков провокаторов, согласно данным Национального корпуса русского языка, именно в СССР в 1920‑е заметно утихла: это были реалии жизни «до переворота» или эмиграции, в СССР не было «провокаторов». И даже Троцкий в 1929 году в «Письме единомышленникам в СССР» не различал «предателя вообще» и конкретно «провокатора»: «<…> Харин сыграл роль провокатора: взял для печатания документ и выдал [советскому] посольству <…>». В чем же провокация, когда это чистое предательство?231
Самарец по возрасту вряд ли мог помнить речи Столыпина и Набокова-старшего, размышлявшего о том, кого справедливо называть «провокатором». Тем не менее следы общепринятого узуса в использовании этого термина есть в его документе: видимо, в 1928 году его на фабрике им. Халтурина подбивал на некую «фракционную работу» партиец Ярыгин, но Самарец счел его предложение «провокационным» и отказался. Заметим, что сама по себе идея провоцирования ортодоксальным партийцем своего подчиненного на запрещенные коммунистической этикой действия не рассматривалась Самарцем как незаконная или непартийная – он просто считал такую стратегию обращенной не по адресу, ошибочной. Не считал Самарец чем-то дурным и то, что он был «спровоцирован» собственной женой, которая действовала в других обстоятельствах и «очевидно по партийным заданиям» – в этом тоже не было ничего неэтичного. Проблема совсем не в том, что партия провоцировала неустойчивых для своих целей, – страшно было поддаться, позволить партии сделать ложный шаг. Но страшно было и промолчать: стать «провокатором» де-факто, по существу – много хуже, чем быть оппозиционером. «Провокатор» был вечным врагом не только большевиков, но и в целом революционеров: провокатор – это враг исторической истины, воплощение неправды.
Мысль о том, что его подозрительность выглядит как «действия отъявленного провокатора», Самарцу пришла в голову еще в тюрьме: в камере, где он находился, была «наседка». «Наблюдения над поведением сидевшего со мной в камере, как я уже тогда предполагал, сотрудника ГПУ, вызвали у меня предположение, что я, находясь в ДПЗ, был объектом, на котором отыскивались какие то связи с ДПЗ, что я высказал однажды, когда еще не подозревал, что каждое мое слово передается в ГПУ». Но главная проблема была в том, при каких обстоятельствах Самарец послал, наконец, 25 марта 1930 года в Ленинградскую областную контрольную комиссию заявление о снятии своей подписи под платформой оппозиции и заявлением 83‑х: «В этой обстановке обострения классовой борьбы внутри страны и угрозы военного нападения на СССР со стороны капиталистического мира становится особенно ясной правота партии против оппозиции и объективная вредность для дела пролетарской диктатуры борьбы оппозиции против линии партии. <…> Ясной становится и обязанность каждого честного оппозиционера – заявить о своих ошибках и в единых рядах партии, на основе ленинской линии, упорно строить социализм»232.
В 1931 году Самарец считал необходимым рассказать о некоторых обстоятельствах, толкнувших его на отречение. «Я свое заявление об отходе от оппозиции написал не только потому, что пришел к заключению об ошибочности моих оппозиционных взглядов, и правоте партии, но и потому, что из разговоров с женой во время свиданий я пришел к заключению, что и тт. Лифшиц и Салтыков тоже подают заявление об отходе от оппозиции. К этому заключению я пришел по тем иносказательным намекам, которые мне жена делала во время этих разговоров. Когда уже после освобождения из ДПЗ она мне сказала, что ничего подобного мне не старалась передать, то сначала я думал, что ошибся, но потом убедился в том, что я был в этом отношении спровоцирован женой, действовавшей очевидно по партийным заданиям. Это конечно не изменило моих принципиальных положений об отходе от оппозиции». Но Самарец понял, что он действует сам по себе, что он не участник коллективного отхода: «Кроме того, мне женою во время одного из свиданий была передана записка, что тоже очевидно было рассчитано на проверку меня в том смысле, что ожидаю ли я каких либо сведений от фракционных товарищей и, следовательно, имеются ли они на самом деле. Кроме интимных моментов в записке сообщалось, что жена узнала от кого то, что приговор надо мною будто-бы не утвержден». То есть было еще время сымитировать или проявить раскаяние и спасти себя от кары, подписав отречение от оппозиции – неважно, правдивое или мнимое.
С этих пор Самарец подозревал, что ОГПУ использует его двусмысленное положение, – то ли он честно отошел от оппозиции, то ли спасал шкуру ложным отречением – и полученную им свободу. А его подозрения окружающие иногда воспринимали как «поведение отъявленного провокатора, лишь симулирующего манию преследования». И действительно – если рассказывать всем, что за тобой следит ОГПУ, а жена по заданию партии спровоцировала тебя на лживый отход от оппозиции, то что будет с честным партийцем, который в беседе с тобой тебе поверит? А вдруг у него тоже есть сомнения в отношении линии партии, тенденция к оппозиционности, просто ошибочные мнения – а ведь ОГПУ (и это Самарец знал точно) слушает все. Что делать, если ты в любой момент можешь выступить «провокатором», то есть «на кого-то указать, кого-то и что-то предать» помимо своей воли? Жаловаться не на кого: и ОГПУ, и партия, и даже жена имели полное право использовать на благо общего дела тебя, если ты – не раскаявшийся, а только притворяющийся раскаявшимся оппозиционер.
Все окружающая меня обстановка после освобождения из ДПЗ показывала мне, что с одной стороны меня старались поймать на разных именах, фамилиях и т. п. внушить мне мысль о предательстве, провокаторской работе с моей стороны, а с другой стороны путем косвенно переданных угроз заставить меня на кого-то указать, кого-то и что-то предать и т. д. причем иногда мое поведение объяснялось, как поведение отъявленного провокатора, симулирующего манию преследования. Конечно, в этом положении виноват отчасти я сам, так как решительно не исправил того двусмысленного положения в которое попал благодаря обману относительно подачи заявлений об отходе от оппозиции тт. Лифшиц и Салтыкова и не сообщил моих отношений к этим товарищам.
Главный вопрос, который ставил себе Самарец: почему он не рассказал все, что знал про вчерашних друзей из оппозиции? Впрочем, обманщиком перед органами автор себя не чувствовал: «Этого я не сделал потому, что сам факт обмана меня в отношении этих товарищей показывал, что мне сообщить здесь нечего, да и считал и считаю, что в этих отношениях не было того, что бы заслуживало внимания ГПУ или Областной контрольной комиссии».
