Автобиография троцкизма. В поисках искупления. Том 2 (страница 50)

Страница 50

Копылов никогда не был троцкистом в полном смысле этого слова. Его поддержка Кутузова носила ситуативный характер. Попав в коммуникативную ситуацию допроса, однако, Копылов нашел нужным заговорить о «троцкистской идеологии». Почему Иван Афанасьевич навесил на себя такой ярлык, хотя мог бы конструировать себя по-другому? Он чувствовал, что от него этого ожидают. Подследственный называл себя «троцкистом», чтобы показать сожаление, угрызения совести. Приятие вины показывало, что он – говорящий – осмыслил произошедшее и отрешился от оппозиции.

Окружение Копылова представляло собой своеобразный котел, в котором варилась вечно ворчавшая социально-трудовая масса, не всегда угодная руководству предприятия. Недовольство базировалось на бытовой неустроенности, несоответствии предлагаемых работ уровню квалификации, задержках заработной платы. Участники оппозиционной группы в Коломне, объединенные понятием «наши», были хорошо знакомы друг с другом, что наводит на мысль, что их оппозиционизм был ситуативным, связанным с проблемами местного характера.

Копылов понимал, что дело не в нем одном: «Даже Егор Голубков токарь мне сказал, что тов. Кутузов и Голяков были у него на квартире в деревне», говорили, что надо сколотить оппозиционный костяк. Беседовал он с Кутузовым с 8 до 10 часов вечера о «том, чтобы как можно больше соорганизоватъ больше оппозиционную группу как среди рабочих вашего цеха а также среди крестьян и даже меня просил на следующий выходной день отдыха пригласил бы я к себе еще более надежных ребят и мы бы пришли со своим коллегой, т. е. с Голяковым, и побеседовали с вами <…>»526. Еще они говорили Копылову – разговор шел, по-видимому, на территории завода, – что «в инструментальной мастерской есть наши ребята, как беспартийные а так же и партийные с которыми они ведут индивидуальную обработку после чего мы вместе пошли домой т. е. тов. Кутузов, Голяков и я. Дорогой мне Кутузов говорил что у него в машино-сборочной есть ребята с которыми можно дело делать так как я с ними уже говорил насчет и оппозиции на что они согласны и поэтому и предложил обрабатывать их <…>». Когда Копылов попросил уточнений, «кто лично эти ребята», то Кутузов заявил, что «можно вести дело» со сверловщиком Баренцевым, уполномоченным Тарасовым, а также «фрезеровщиком фамилия которого Крылов, и с Голубковым Егором»527.

Голяков познакомился с Копыловым через Кутузова, «который работал с ним вместе в одном цеху. <…> Мы пришли на квартиру, разговор был о настроениях рабочих и о колхозном движении, конечно, обвиняли в этом ЦК партии, и в особенности тов. Сталина <…>». Голяков ушел с впечатлением, что «Копылов человек мало развитый и с нами только соглашался во всем». Разговор был и о «других оппозиционерах»: упоминались фамилии кладовщика главного магазина Коломзавода Панина, фрезеровщика Тарасова, но больше всего говорили об Энко528.

Карл Адамович Энко – по происхождению латыш из Риги, фабричный рабочий, коммунист с 1917 года. Энко работал до недавнего времени на Коломзаводе в административном отделе контролером. Со слов следствия, «активный участник» группы оппозиционеров, Энко уже не первый раз изъявлял острое недовольство «политикой партии и Сов[етской] власти в вопросе коллективизации и зарплаты рабочих»; совсем недавно Энко «перешел на борьбу против всей системы Советской власти». Старый революционер из Риги, прослуживший 3 года в Красной армии, Энко проживал в поселке Боброво (заводской дом № 156/б, квартира 12), где жила рабочая элита – те, кто очень нужен руководству Коломзавода, те, кого нельзя было потерять.

18 июля 1930 года конторщик, а ныне начальник административного отделения и заведующий делопроизводством Коломенского завода Н. С. Бурцев (проживал в Коломне, улица Левшина, 17, кв. 1) был вызван на допрос. Бурцев добавил биографических деталей: Энко жил в Сибири «вместе с моей женой и ее первым мужем, <…> в каком городе, не знаю. Не было на сей счет разговора. Энко мне является родственником, муж сестры моей жены. <…> Связь моя с ним была исключительно на заседании Автодора», – имелся в виду кружок автодорожного общества, в котором обычно участвовали те, кто мечтал иметь автомобиль, что было недосягаемой роскошью для того времени, – «и, как говорится, раз в год по обещанию бывал у него или он у меня, а иногда и встречались у матери». Ничего крамольного за Энко Бурцев не замечал. «За все время я не замечал за ним никаких шатаний и колебаний, а иногда даже разъяснял мне некоторые вопросы, это было зимой 1929 года». До получения инвалидности – ему диагностировали туберкулез легких – Энко работал контролером в административном отделе Коломзавода. Превратившись из рабочего в служащего и лесника, став в свои сорок лет чуть ли не стариком, Энко озлобился.

Впрочем, за всем этим Бурцев наблюдал издалека. «За время его инвалидности я его [Энко] довольно-таки большой промежуток не видел, он был в санатории, а я не имел возможности быть у него и не считал нужным, ограничивался лишь приветами. Месяца 2–2,5 я виделся с ним, и насколько помнится мне, он негодовал на то, что его не отправляют на лечение. О чем еще мы говорили, я не помню»529. Лечение было в то время одним из фетишей пролетариата – во многом советская власть была привлекательна для тружеников вроде Энко как власть, которая улучшит, а вернее, создаст с нуля почти не существовавшее здравоохранение для рабочих и спасет их от профессиональных заболеваний. Как раз в это время посреди старой Коломны строилась огромная клиника – она откроется в конце 1930 года, – но в целом лечить трудящихся в Коломне никто не собирался. «Санаторий» от Коломзавода был тем, что в более поздние советские годы назвали бы «домом отдыха», но и туда, в царство свежего белья и трехразового диетического питания по часам, попасть, тем более на целых два месяца, было большой привилегией. Впрочем, Энко с его опытом жизни в более зажиточной Латвии явно было с чем сравнивать свой нынешний быт.

Партстажем Энко не отличался от Копылова: партийный билет ему был выдан в 1917 году, но он говорил всем, кто готов был слушать, что он политикой занимается с 1913–1914 годов, рассказывал, как еще до революции разбрасывал революционные листовки. В партийной жизни Энко принимал самое активное участие, был членом местной контрольной комиссии, успешно вел пропаганду среди рабочих, пользовался авторитетом.

На оппозиционный путь уже не юного латыша подтолкнул Кутузов, сам признававший на следствии: «По его [Энко] словам, он раньше связи с оппозицией не имел». Когда началось ворчание и ропот, «я лично <…> поддерживал уклонистские настроения Энко; хотя от выражения определенных устных установок я воздерживался, но своим поведением и продолжением знакомства способствовал отдалению Энко от линии партии». Познакомились они у Копылова: «Энко рассказывал о партсобрании, на котором он выступал или задавал вопрос критического характера – точно не помню. Чувствовалось у него недовольство, неудовлетворенность политикой партии по отдельным вопросам». Подробней, при другом допросе, Кутузов охарактеризовал частоту и состав встреч: «Повторно встретился я с ним у Копылова в присутствии Голякова. Впоследствии три раза в присутствии Копылова (а может быть и 4). У нас (мы жили вместе с Голяковым) он был <…> раза 3»530.

В выступлениях перед окружной партконференцией (примерно в начале июня 1930 года) Энко указывал на ухудшение продовольственного снабжения (в продаже отсутствовали продукты первой необходимости, за хлебом выстраивались большие очереди), невнимание местного руководства к насущным нуждам рабочих, говорил «о снижении зарплаты рабочим за счет увеличения норм, что еще больше усугубляло настроения». Прежде чем говорить о поднятии производительности труда, нужно досыта накормить рабочих, прекратить задержки в выплатах заработной платы, считал он. «При Соввласти рабочему живется так же трудно, как и раньше».

В целом Энко даже приуменьшал: на крупных машиностроительных заводах до революции задержка зарплаты была почти немыслимым делом, поскольку всегда ассоциировалась с несостоятельностью и близким банкротством хозяина завода. Выразителем чьих интересов была коммунистическая партия модели 1930 года: рабочих или эксплуататорской бюрократии? В том, что этот вопрос назрел, Энко винил сталинский Центральный Комитет: «Благодаря неправильного его руководства, страна приведена к такому кризису». Более того, с весны Энко «начал проявлять недовольство, что в вопросе коллективизации перегнули палку, большой взяли размах, что коллективизация не пройдет, из этой мысли он развивал и о продовольственном затруднении, что-то говорил и об искривлении линии ЦК партии». Когда ему указывали на то, что окружная конференция на то и собирается, чтобы «разрешить вопросы, как проводить политику партии», он ответил, что «конференция признает свои ошибки, а толку чуть»531.

В пересказе недоброжелателей Энко призывал к антисоветским действиям, «давал такую установку: вести обработку рабочих, используя хозяйственные трудности, как один из самых чувствительных и больных вопросов, этим самым достичь разложение рабочей массы <…>». Особенно гордился он своим майским выступлением на собрании ячейки Коломзавода, говорил, «что он посадил докладчика в галошу, так как последний не сумел ответить на его выступление. Речь шла о заработной плате, он доказывал (по его словам), что реального повышения зарплаты нет, так как два года тому назад все стоило меньше, а теперь дороже, а зарплата осталась та же»532.

Энко рассказывал своим друзьям о проработке решений съезда, о том, как он выступил с критикой партийной линии533. Кутузов свидетельствовал: «Помню из рассказов Энко, что он подавал какую-то записку [с критикой ЦК] без подписи, но когда, на какой конференции – не обратил внимания, не помню». В пересказе Копылова Энко говорил бойко: «разбирался вопрос о колхозах, а также и о тезисах съезда <…> я выступил и в заключении указал, что мы в настоящее время с колхозами провалились и крестьянскую массу оттолкнули от себя и также о зажиме, где приходится больше молчать, а то [отберут] паспорт или [причислят] к троцкизму <…> и не нужно даже говорить на собраниях на партийных, а также на беспартийных, и на этом [беседа] кончилась»534. Энко забегал вперед: паспортизация в Коломне в 1930 году только началась, но о ней ходили зловещие слухи. Многие рабочие готовились получить паспорта, но они уже знали, что крестьяне поражены в правах и паспортов не имеют.

Интересное свидетельство об этом оставил мастер инструментального цеха, 28-летний Николай Георгиевич Семин: «Энко я знаю как состоявшего вместе со мной в одной ячейке индустриального цеха, последнее время июнь-июль месяц с/г он два раза выступал на собраниях партячейки с нападками на руководство партии, в его выступлении было неверие в печать, высказывал сомнение введением новых норм, как бы из этого не вышло ничего чего хуже. Оба его выступления были [осуждены] как антипартийные. Также я слышал, что Энко один раз выступал на открытом собрании в машино-сборочном цехе». У Семина была репутация фракционера, который «не стал на партийный путь преодоления трудностей», а, наоборот, стремился «сорвать дело социалистического строительства», за что его выгнали из партии. «За подобное поведение <…> меня присоединили к нему [Энко], якобы поддерживающего его, но я его взгляды никогда не разделял и с ним никакой связи не имел». Действительно, Энко не пытался завербовать Семина: «После этого как-то при встрече с ним он меня спрашивал, буду ли я подавать заявление о неправильном исключении, предлагал мне посидеть с ним и поговорить, я ответил, что буду, и ушел от него. Еще он мне предлагал приехать к нему в лес на Черную речку побеседовать, это было после нашего исключения, я к нему не ездил».

[526] Там же. Л. 57.
[527] Там же.
[528] Там же. Л. 143 об.
[529] Там же. Л. 42.
[530] Там же. Л. 25 об.
[531] Там же. Л. 42.
[532] Там же. Л. 46.
[533] Там же. Л. 57 об.
[534] Там же. Л. 58.