Змеиное гнездо (страница 7)
Совьон хотела бы закричать, но горло опалило жаром. Губы разжались, выпуская стаю пузырьков, блестящих в серебряных лучах. Свет пронзал пучину, расползался сетью. Руки тщетно силились нащупать опору, а волосы раздулись чёрным облаком и оплелись вокруг шеи, будто удавка. В висках застучала кровь – вода давила на череп. Совьон взболтнула ногами, извилась ужом, но легче не стало. На грудь опустилась тяжесть и выдавила остатки воздуха.
Совьон тонула.
Два слова. Всего два слова.
Жар сменился холодом, и ладони и ступни начали неметь. В горле закололо. Мышцы свело судорогой, а кожа сморщилась, как от мороза. Волосы закрыли лицо, полезли в нос и плотно закрытые глаза, но этого Совьон уже не чувствовала. Она продолжала бездумно биться в пучине, выгибаясь и стараясь сорвать с себя невидимые путы.
Два слова.
Сознание помутилось от боли и недостатка воздуха, нахлынула душная усталость. Движения замедлились. Ещё подергивались ноги, безвольно раскинулись руки – они шевелились плавно, словно порхая в мёртвой воде, и меж пальцев тёк свет.
Кейриик, – полыхнуло в мозгу, – Хайре.
Часть её колдовства – в крови Совьон. Часть великого колдовства – в густой ведьминской крови, и это сильнее чародейского озера, страшнее проклятий и вернее пророчеств. И Совьон ли не помнила, что ведьму нельзя утопить? Бремя колдовства тяжело, а ко дну не потянет.
Нутро снова скрутило, но Совьон сделала первый осознанный вдох, и её лёгкие раздулись, наполняясь водой. Выдох – до ломоты в рёбрах. С губ взметнулись последние пузырьки, только горло уже не пекло, лишь саднило, как если бы Совьон больше не нужно было дышать.
Не возьмёшь, преемница Оха Ритвы. Меня – не возьмёшь.
Она открыла глаза, и надбровье схватила ломящая боль. Пускай. Совьон, кое-как смахнув волосы с лица, огляделась: перед ней дрожала озерная муть.
И рабыню я тебе не отдам.
Руки отозвались с промедлением, сделали гребок. Ноги оттолкнулись от невидимой преграды: ступни зашевелились, согнулись колени, а ладони, частично потеряв чувствительность, ощупали дно. Совьон зарывалась в ил, раскидывала тину, пока не запустила пальцы в чужие косы.
Она выплывала на поверхность толчками – так быстро, как могла. Едва глотнув воздуха, закашлялась и взвыла. Совьон захлёбывалась и сипела от рези, сжавшей внутренности, будто тонкую ткань, но плыла, придерживая рабыню под мышками. Из озера Совьон не вышла – выбросила себя на берег, подтянув безвольное девичье тело.
К ней вернулся слух. Она слышала шелест голых ветвей и завывание ветра, чьи-то ожесточённые споры: Дагриму не давали подойти к его рабыне, не зная, опасна ли озёрная вода, пропитавшая её одежду. Но Дагрим вырвался – кинулся к тукерке и попытался выбить воду из её легких сильными толчками в грудь.
Совьон откашлялась до железного привкуса на языке, тяжело перевернулась на спину. Она ощутила твёрдость земли и холод прилипшей к телу рубахи, но не смогла глубоко вдохнуть – сквозило такой мукой, что впору потерять сознание. Тем не менее она, упёршись в мелкие прибрежные камешки, перекатилась на бок. Приподнялась на локте. Окинула воинов мрачным взглядом.
Совьон густо сплюнула кровью так, точно хотела попасть в Дагрима. Мокрые чёрные пряди прикрывали её лицо, делая его зловещим.
– А теперь, дозорный, – прошипела она, утирая рот плечом, – жди гостей.
Повелитель камней и руд I
Лутый всерьёз опасался, что не доживёт и до летнего солнцеворота.
У него не водилось зеркал, а вода, которую ему приносили в корыте, была мутна настолько, что не отражала его лицо. Лутый ощупывал ввалившиеся щёки и набрякшие мешки под глазами (вернее, под одним глазом и пустой глазницей). Он смотрел на свои руки, теперь больше походившие на кости, обтянутые стёртой кожей.
Но разве не эти руки выделяли Лутого среди других рудокопов, каменных карликов суваров? Опасения оправдались: дракону не было дела до рабов, присланных из княжеств. Пленного бросили в самые недра, на такую глубину, где не встречалось даже хвалёных самоцветных чертогов, лишь шахты, в которых сувары добывали новые драгоценные камни. Драконьи слуги не нуждались ни в отдыхе, ни в пище, но у Лутого, как и у множества рабов до него, было то, что делало его особенным: осторожные человеческие пальцы. Бо́льшую часть дня («днём» Лутый считал время бодрствования) он орудовал киркой наравне с суварами, но если кому-то случалось наткнуться на месторождение лучших самоцветов, из породы их выуживал Лутый – чтобы сберечь от чёрствых суварьих рук.
Хоть Матерь-гора и была щедра на драгоценности, подобные находки случались нечасто – пару раз за всё пребывание Лутого в недрах. Это и хорошо: одна ошибка стоила бы ему жизни. Так сказал единственный живой человек, встреченный им на смертельной глубине.
Лутый родился далеко от Матерь-горы, но всё же жил на Княжьем хребте и знал сказки об искусном камнерезе, нашедшем приют во чреве земли. Говорили, он – горбатый старик, одарённый отшельник. Тот, кто вытесал все драконьи чертоги, повелитель камней и руд. Его звали Эльма, и Лутый, пока ещё не растерял свою весёлость, имел наглость спросить, сколько тому лет. Эльма буркнул, что и сам не помнит, – в Матерь-горе время тянулось медленнее, чем снаружи. Он действительно был горбат и выглядел старым настолько, что Лутому показалось: сейчас рассыплется.
Лутый видел Эльму трижды – тот сидел в мастерской, врезанной в горную породу в отдалении от шахт. У Эльмы были тонкие узловатые пальцы, длинная бородка клинышком и седые вихры. Он склонялся над минералами, что принёс Лутый в сопровождении суваров, и раздувал крылья крючковатого носа. Свет был тусклый, и Лутый, сощурившись, едва различал старческие винные пятна на коже Эльмы и его цепкие узкие глаза.
Лутому не удавалось поговорить с камнерезом: Эльма обращал на него внимания меньше, чем на самоцветы. В первую встречу мастер описал его будущую работу – несколькими сухими фразами, не отнимая взгляда от стола. Во вторую – Лутый спросил Эльму о его возрасте, в третий раз захотел польстить и пробудить в себе то, что осталось от прежней удали: мол, не скучно тебе здесь в одиночестве, камнерез? Тяжело, наверное, жить среди безмолвных глыб?
Тогда Лутый ещё не оставлял надежды отметиться, выбиться из безликой толпы предшественников. Так, как когда-то выбился ко двору черногородского князя. Но не вышло. Эльма, ощупывая россыпь мелких алмазов, велел не тревожить его покой. Жестом приказал увести его – а Лутого затрясло от мысли, что придётся вернуться в шахты. Душная каменная пыль, дробительные стуки кирок и удары от суваров по хребту, стоит только зазеваться. Беспросветная тоска. Каторга до самой смерти.
– А если я убью тебя, камнерез? – спросил тогда Лутый, закашлявшись. В последнее время он часто кашлял. Горло спёрло от злобы. – Если я захочу убить тебя прямо сейчас, кто меня остановит?
– Сувары размозжат тебе ноги, – ответил Эльма с ленцой, будто бы ему часто говорили такое прежде.
– Пускай, но я могу оказаться быстрее. – Лутый понимал, что лжёт. Он чудовищно ослаб. – Если я убью тебя, то кто станет вытёсывать драконьи чертоги? Ты боишься смерти, камнерез?
На что он надеялся? Что Эльма испугается или проникнется жалостью? Нет. Что он расскажет Сармату-змею о дерзости пленного, и тот ни с того ни с сего решит встретиться с ним лично? Глупости, никому Лутый не сдался. В цене разве что его пальцы, да и те теперь больше напоминали застывшие крюки. Лутый просто не мог не выплеснуть негодование – какой же он дурак, боги, какой дурак, во что ввязался? Хотел юлить, обманывать Сармата-змея, узнавать его тайны, а в конце концов помрёт, даже не взглянув на дракона.
Эльма поднял неприветливые глаза. Лохматые брови сошлись на переносице.
– Я не боюсь смерти, ленивая баранья башка, а когда умру, моё место займёт ученик, но к той поре время сотрёт твои кости в мел. Убирайся и не смей больше докучать мне.
Лутого увели, потом – избили: видно, сувары, даром что немые, отлично понимали человеческую речь. Лутый не знал, что будет дальше. Может, даже если он найдёт невиданный самоцвет, камешек не позволят отнести Эльме. Закинут в корзину с остальными, невзирая на ценность. Или мастер решит, что изнеможённый, окружённый суварами рудокоп не сможет наворотить бед?
Но ворочаясь на старой соломенной лежанке, Лутый почувствовал, как внутри защекотала надежда. Эльма сказал, что у него есть ученик.
Хорошо, если бы тот оказался сговорчивей.
Самое опасное место в недрах Матерь-горы называлось Котловиной. Но и это название, и десятки правил, бытующих в горе, Лутый узнал намного позже. Пока он понимал: Котловина была исключительной настолько, что даже его, которым никто не дорожил, привели сюда лишь после того, как раб освоился. Возможно, прошёл месяц, возможно – полгода, Лутый не представлял. Но к тому времени жилы бугрились на его руках, как корни старых деревьев, на ладонях и ступнях набухали мозоли, а кожа слезала ошмётками. Одежда больше напоминала тряпьё, на боках лилово разливались синяки, местами отцветая жёлтым, – любопытно, какие же были на спине? Он приноровился втягивать тяжёлый воздух недр, но у Котловины дышалось намного труднее.
Сувары работали без продыху, и Лутый научился спать под несмолкающий грохот кирок, а просыпаться за мгновение до того, как кто-то из слуг ткнул бы его ногой, чтобы разбудить (беззлобно, но с силой каменного молота). Так было и в этот раз. Только Лутого повели не к шахтам.
Котловиной назывался зал на самом нижнем ярусе – Лутого заставили спускаться по подобию ступенек, больше напоминавших отвесный горный склон. Зал был таков, что Лутый даже не знал слова, способного его описать. «Огромный» – слишком мало, слишком неточно для того, что занимало место целого поселения. Позже Лутому скажут: на древнем северном языке Котловина называлась Кантту-тоно – «город под горой».
Лутый задохнулся, хотя даже не успел понять – ниже некуда. Над ним – нечеловеческая тяжесть камня и самоцветных чертогов. Он увидел необъятную яму, в которой могло бы пропасть несколько деревень: со дна поднимались языки белёсого пара. Яму окаймлял участок породы, достаточно широкий для того, чтобы по нему одновременно прошла пара человек, не соприкоснувшись плечами. Стены над дорогой были изрыты ходами, напоминавшими соты в улье, – в этих норах сувары добывали самоцветы. Своды зала подпирали мощные колонны с гроздьями лампад. Над самой пропастью нависал деревянный настил – для того, кто пожелал бы оценить работу рудокопов.
– Ну уж нет. – Лутый мертвенно побледнел и взглянул на слуг сверху вниз. Он до сих пор мялся у входа в зал. – Я туда не пойду. Ничего не стоит сорваться вниз!
Его, конечно, заставили. Побили так, что заплыл единственный глаз – Лутый дорожил им и быстро сдался. Он понимал, что суварам ничего не стоит убить его. Пускай его пальцы полезны, драконьи слуги давно приноровились справляться сами – Лутый догадался, что удобен суварам как необязательное орудие. И, в конце концов, Сармату привезут ещё десятки пленных после него.
Отныне Лутый работал здесь. Пока он не знал, что Котловина – это чрево Матерь-горы. В бездонной яме перекатывался глубинный жар, возле которого, будто плоды, вызревали прекраснейшие из минералов. Пёстрое собрание самоцветов: прозрачные рубины, напоминавшие пелену драконьих век, изумруды зеленее мшистых берегов и алмазы светлее воды… Лутый трудился вместе с суварами, сутками пропадая в рудных норах. Он чувствовал себя частью оживлённого улья и не знал, какой из дней окажется для него последним: поначалу пропасть пугала его. Затем страх притупился, и это было дурно. Однажды Лутый поймал себя на мысли, что забыл об осторожности. Он спал у самой ямы, выплевывающей горячий пар, но ощущал себя слишком усталым, чтобы чего-то бояться.
«Неправильно, – твердил он, засыпая. – Так не должно быть. Я мечтаю лишь о еде и сне, хотя должен желать свободы». Но на это не оставалось сил. «Неправильно, – твердил на следующий день. – Если я потеряю жажду жизни, я умру. Не станет цели – не станет и меня».