Государи Московские. Ветер времени. Отречение (страница 25)
Переговоры Кантакузина с турками затягивались, хотя он и предложил за Чимпе огромную сумму в десять тысяч иперперов. (Впрочем, значительную часть золота Кантакузину, о чем мало кто ведал, давала Москва.)[1] По слухам, василевс собирал войско, чтобы изгнать Палеолога с Тенедоса, меж тем как василисса Анна продолжала спокойно сидеть в Константинополе, во Влахернах, в соседстве с самим Кантакузином, и пользоваться всеми своими прежними привилегиями. Все это тревожило и было малопонятно.
Отошли Брумалии и Календы, на Руси превратившиеся в «коляду». Ряженые (мужики, окрученные бабами, и жонки – мужиками) бродили в личинах из дома в дом, пировали, пили, выпрашивали дары. Вином торговали во всех маленьких харчевнях, звучала музыка, славили и пели разгульные песни, водили ученых медведей и дрессированных собак, на перекрестках зазывалы приглашали посмотреть представления мимов и плясуний… Город жил, не ведая или не желая ведать нависшей над ним беды.
Алексий в эти дни трудился особенно напряженно. Он уже добрался до Евангелия от Иоанна и теперь, когда сам переводил знакомые строки, переживал заново и по-особому углубленно огненные слова евангелиста, бывшего любимым учеником учителя истины. «Аз есмь пастырь добрый: пастырь добрый полагает жизнь свою за овец», – читал Алексий, будто бы и про себя и в укор себе: все ли он сделал для Руси, для земли и языка своего? По редким известиям, с трудом доходившим до Константинополя, на Москве творилась какая-то нелепица, и следовало скорее, скорей возвращаться назад! Но возвращаться – только победителем. Он и погибнуть теперь не имел права!
С Филофеем, который деятельно готовился к поставлению, они теперь почти не встречались. Гераклейский митрополит явно до времени избегал долгих бесед с Алексием.
Собор, утвердивший наконец кандидатов на патриарший престол, состоялся в конце февраля. Было много споров. Приезжал сам Григорий Палама из Солуни. И Алексий сумел, хотя и мельком, повидать знаменитого проповедника и даже перемолвить с ним. Кантакузин, как и ожидалось, из троих ставленников избрал Филофея Коккина.
В Галлиполи для покупки церковных святынь Алексий отрядил священника Василия с дьяконом и Станяту. Духовные немного робели, а Станька был рад безмерно, и уже виделось, что он поведет всю братию за собой. Отплыли на легкой парусной лодье с небольшим навесом, где можно было спать и кое-как стряпать себе еду в глиняной походной печурке.
Греки – их было четверо на лодье – подняли парус, враз упруго выгнувший грудь по ветру. Лодья пошла ходко, вспенивая волну. Станята, с удовольствием вдыхая влажный соленый ветер, долго стоял на корме, махая шапкой провожавшему их Алексию, пока башни Константинополя не стали тонуть за волною и маленькая фигурка на берегу вовсе не исчезла в отдалении.
Все дальше и дальше уходили скалистые берега, холодный ветер пахнул зимой и родиной, и сладко было ощущать качание моря, сладко глядеть в дымчатую, тающую даль неба и воды.
Старый грек покрикивал на молодых помощников. Укрепив парус, греки достали оплетенную корчагу с вином, мигнув, подозвали Станяту, тот не стал отказываться. Предложили выпить и клирикам. Дьякон с удовольствием приложился к глиняной бутыли, а поп Василий лишь отрицательно покачал головой – его мутило.
– Мне, Станята, теперича, – признался старик, веселым слезящимся глазом взглядывая на новгородца, – иная посудина надобна!
Ветер был свеж, и моряки, от которых пахло дегтем и рыбой, порешили не заходить в Гераклею.
– Ходом к ихним островам пойдем! – объяснил Станята старику Василию, а тот только умученно кивал головою. Ему уже не пораз приходилось высовывать голову за борт.
В полдень поснидали печеною рыбой и ячменным хлебом, запивая то и другое темным греческим вином. Низило солнце, крепчал ветер. Греки, усевшись в кружок, пели что-то свое, высокими голосами с горловыми украсами, схожими с восточным, быть может турецким, пошибом. Поп с дьяконом дремали, прижавшись друг к другу. А Станята все глядел, вольно вдыхал полною грудью ветер, и все не проходила, длилась и длилась в нем беспричинная радость бытия.
Солнце угасло, облив на прощание полнеба густеющим красным пожаром. Лиловые тени, смешиваясь с туманом, заволокли окоем, и вот уже первые звезды начали свой мерцающий хоровод в высоком бледном эфире, меж тем как тьма, подкрадываясь, сочилась над самой водой.
К островам подходили уже в полной темноте. Упруго пели под ветром где-то высоко, на урыве скалы, греческие низкорослые сосны, одним черным узорным очерком проглядывавшие отсюда, с воды, на фоне бархатно-синего неба.
Грек-хозяин поднял над головою слюдяной фонарь. С берега ответили, размахивая таким же фонарем. Потом на причале запалили костер. Греки роняли паруса, опускали в воду тяжелые длинные весла.
Скоро вся троица русичей сидела в каменной хижине у очага, отогреваясь и хлебая из глиняных мис дымное варево, поданное горбатой старухой работницей.
Духовным хозяева отдали деревянную кровать (и напрасно, отец Василий после жаловался, что клопы заели совсем), а Станята, избрав благую долю, вышел в хлев и пристроился на соломе в углу, где и выспался преотлично под вздохи осла с коровою, в соседстве с козами, но зато вдали от зловредных насекомых.
Утром все было в холодном тумане и росе. Выйдя во двор, Станята поежился. Странная у них тут зима! Прежняя горбатая старуха в сером шерстяном хитоне шла через двор и молча покосилась на Станяту. Зашла под навес и, наклонившись почти до земли, стала черпать вино из большого, врытого в землю пифоса. Начерпала кувшин и, поставив его на плечо, понесла к дому.
Скоро в каменном очаге запылал огонь. Искусанные русичи выползли на свет божий, с завистью оглядывая Станяту, избежавшего дорожной кары. Греки, ходившие вычерпывать воду из лодьи, расселись в кружок вокруг грубого дощатого стола. Вышел носатый хозяин, зевая, поздоровался с русичами. На столе явились хлеб, вареная капуста, соленые оливки и рыба, снова по кругу пошло разбавленное водою темное греческое вино, и, когда восстающее солнце начало пробивать плотную завесу тумана, путники, завершив трапезу, уже вновь забирались в лодью. Стихший к полуночи ветер с зарею посвежел, весело надувая просмоленный рыжий парус, и остров с редкими сквозистыми соснами на вершинах скал, напоминавшими о вечности, скоро сокрылся в отдалении неба, воды и белесого утреннего тумана.
Вечером второго дня подходили к Галлиполи. Берега сузились. Город, расположенный у самой воды, в сумерках был трудно различим. Только разноголосый собачий брех да редкие огни по-за стеною говорили о размерах поселения.
Ворота уже были затворены, и, кабы не греки, проведшие русичей укромною калиткою в городской стене, где сводчатый лаз почти царапал головы, путникам пришлось бы заночевать на берегу. Долго искали знакомого иерея, к коему было письмо из патриархии, долго стучались в ворота, долго не открывал хозяин, испуганный ночною суетой. (Тут, как выяснилось, все боялись нежданного набега турок из Чимпе, и потому каждый дом к ночи превращался в маленькую крепость.)
С утра началась беготня по городу. На мощеный дворик ихнего галлиполийского хозяина Станята являлся едва не затемно. Отец Василий изнемогал и больше посиживал дома, охраняя шкатулку с серебром, а дьякон, скупой на слова, но толковый мужик, с веселым прозвищем Ноздря (по имени его никто, кажись, и не называл), тоже, как и Станята, совался из лавки в лавку, разыскивая перекупщиков, сумевших уже, как оказалось, и с турками из Чимпе завести торг, скупая у них краденую церковную утварь.
Ноздря и обнаружил ту, слоновой кости, резную иконку Спасителя с предстоящими, из-за которой у них восстала пря едва не на целую ночь, ибо отец Василий отказался платить за нее: «Бо всех драгих вещей в Константинополе все одно не скупить, а серебро надлежит, по слову Алексиеву, тратить токмо на писаные иконы и книги». Но в конце концов оба совокупными усилиями убедили старика. Иконка была и вправду чудной работы. Но, уже добившись своего и купив, оба, Станята и дьякон, крепко задумались: одобрит ли их куплю Алексий?
Иконы были, икон было много, и древние, и недавние, разных писем – из Царьграда, Солуни, Никеи и Никомидии, с Кипра и даже из армянской Киликии и Антиохии. Но то запрашивалась несусветная цена, то троица русичей после долгих пересудов и споров сама отступалась, находя, что икона «не казовита» или же «не про нас». Пока еще только несколько образов – поясной Никола, Благовещение, Оранта да деисусный чин, добытый с великими трудами у прижимистого грека, – украшали покой русичей, тесную каменную клеть под камышовою крышей с единым окошком на задний двор, уставленный рядами полуврытых в землю пифосов с вином, пшеницей и оливковым маслом.
Город жил своею обычной жизнью. Ковали, чеботарили, торговали и ругались ремесленники и купцы; крестьяне в одеждах из козьих шкур привозили на рынок сыры, битую птицу, овощи и оливки, приводили осликов, груженных огромными охапками хвороста; рыбаки предлагали свежую рыбу в плетеных корзинах. Греки покупали, спорили, суетились, варили и жарили, к ночи разбегаясь по своим каменным или плетенным из камыша и обмазанным глиною клетушкам, крытым где черепицею, а где и попросту соломою да тростником. Стража становилась у запертых ворот, и городок засыпал, чутко вздрагивая от каждого звука подкованных конских копыт в застенной пугающей темноте.
Турки иногда подъезжали снаружи к башням, кричали что-то по-своему и смеялись и, хлестнув коней, уносились прочь. И опять было непонятно: что это? Война или не война?
Ту, «дивную», как потом называли ее, икону Станята нашел не вдруг, а уже, почитай, перезнакомясь со всеми торговцами церковным товаром, узнавши, что почем и где можно достать.
Грек Никита Стифат, коего они с Ноздрею по-своему перекрестили в Стину, показав образ, запросил двести иперперов, цену немыслимую ни по каким законам естества, хотя как только Станята узрел этот крупный лик ангела с прядями золотых волос, окаймивших лицо самой совершенной неземной красоты, и завораживающим колдовским взглядом мягко-огромных глаз, то и понял, что образ надобно добыть во что бы то ни стало.
Станята и отца Василия таскал в лавку Стины, и самого грека часами уговаривал уступить, но тот уперся твердо, ни в какую не сбавлял даже и первой названной цены. Станька аж похудел с того горя.
– Отступись! – пенял ему, жалеючи, отец Василий.
– Не отступлю! – мотал головой Станята. – Украду лучше!
– Зарежут тогда нас с тобою тут, тем и окончим! – возражал Василий. – И серебро отберут за так!
В тот день, второго марта, Станята с утра сбегал на рынок и только еще собирался жарить рыбу на угольях, по-гречески, когда отец Василий зачем-то позвал его в дом. И первое, о чем почудило грехом, что Ноздря замыслил какую шутейную каверзу, пото и налетел сбоку, пихнув изо всей силы в плечо. Станята, недолго думая, развернулся дать приятелю плюху, но и тут же не устоял на ногах. Каменный пол дернуло из-под него, плиты расселись, а иконы начали одна за другою валиться со стены вниз, и сверху на головы им посыпались глина и камышовая труха. Мало соображая, Станята ринул к стене спасать иконы, но стена на глазах качнулась и начала распадаться на отдельные камни.
Дьякон почему-то оказался у него в ногах, а самого Станьку бросило головою вперед, туда, где под обрушенным столом жалостно вопил отец Василий: «Станюша, помоги!» Станька подхватил старца под мышки и, отмахиваясь от целого дождя камыша с глиною (крыша, сообразил он, падала им на головы), ринул к выходу.
Во дворе, покрытом извилистыми трещинами, земля вновь вздрогнула, швырнув его навзничь. Над городом стояли гул, и грохот, и разноголосый вой. Из дверей обрушенной ихней хоромины полз дьякон с безумно вытаращенными глазами, прижимая к себе ларец с серебром.
– Трус! Землетрясение! – первым сообразил Станята, припомнивший рассказы греков о трясении земли в Константинополе. И тут у него в голове родилась отчаянная мысль.