Государи Московские. Ветер времени. Отречение (страница 37)
– Ну и серебро станет давать братьям! А там и ратных пошлет на помочь! И своими руками возродим Тверь! Неча было тогда ни Юрию воевать с има, ни Ивану Данилычу, ни князю Семену… Сидели бы в своей мурье да тараканов кормили! – кричал Федор, а Василь Василич только пыхтел, темнея ликом и не ведая, что сказать. Тимофей, тот кидался на Федора, кричал о чести, о совести, о том, что предательством они опоганят себя и детей на все грядущие годы. И Юрий Грунка, самый младший, был душою с Тимофеем. Но им обоим перевалило лишь за двадцать лет, а Федор с Василием каждый были почти вдвое старше и оба – великокняжескими боярами. Так что голоса молодых Вельяминовых мало что значили пока и все зависело от решения Василь Василича… И как знать! Не явись Хвост столь нагло в терем Марии, как бы еще и поворотило дело-то! Сторожу от княжого терема убрал Василь Василич недаром. Сам знал – как и все прочие бояре московские, знал, – что городами княжескими Марии, бездетной вдове, да при ином живом князе, невместно владеть, но сожидал Ивана из Орды, сожидал пристойного, постепенного, необидного ни для кого решения, сожидал, дабы Мария сама предложила воротить те города Ивану… А тут Хвост, оскорбивший дозела память покойного Семена, оскорбивший и его, Вельяминова. И – в память эту, за-ради чести своей, не похотел боярин измены вдове Семеновой и, упершись упрямо, едва не потерял все на свете: и власть, и волости, и честь боярскую, и мало не саму жизнь.
Ибо когда идет волна, когда толпа стронулась и потекла неостановимо, то хоть ты и прав тысячекратно, хоть нет, а или присоединяйся, или выжидай, коли мочно, событий, или иди на смерть, на гибель, на попрание, ибо растопчут, сомнут и разве потом, много после, поймут, что был ты один героем, а все они – стадом, помчавшим испуганно или взъяренно совсем не в ту сторону. Ежели поймут. Ежели запомнят твой одинокий подвиг. И ежели ты прав, а не ошибаешься в свой черед! А был ли прав Василий Васильевич Вельяминов, упрямо защищавший владельческое право своей госпожи? Трудно это решить и о сю пору! Не ведаем точно, как и что створилось тогда на Москве, не ведаем, кто и о чем мыслил в московских спорах. Ведаем только, что надобна была стране, земле, языку русскому единая сильная власть и стараниями всех бояр московских, а больше всего владыки Алексия, осталась она за Москвой. И то, что города у Марии были отобраны (или возвращены ею добровольно), известно стало теперь только по завещанию Ивана Ивановича, где они исчислены уже среди его княжеских владений. А о том, что спас впоследствии Вельяминова никому не ведомый ратник Никита, Мишуков сын, не уведал и вовсе никто.
Было то время предвестия ранней весны, когда еще морозы вовсю, но серо-сиреневый зимний полог стаял, стек с небес, и отверзлась взору высокая нежная голубизна, от которой и тени враз засинели на снегу, далеким-далеко раздвинулся окоем, а солнце, еще не жаркое, еще не отошедшее от зимних стуж, уже греет в затишках руки, разбрасывая свою золотую сквозистую парчовую кисею по сугробам и купам дерев, и воздух, чуть-чуть дрожащий, хрустальный, упоительно свеж, и даже в ледяном ветре последних вьюг, от которого разом немеют щеки, незримо сквозит сладкая горечь готовых распуститься ветвей.
Потрепанный в дальних дорогах кожаный, низкосидящий возок на дубовых полозьях, обитый по углам узорчатым серебром, со слюдяными оконцами в ладонь, с малою, только пролезть, дверцею, на которой еле виден написанный красным московский ездец на белом коне (будущий Георгий), ныряет и уваливает с угора на угор, уносимый шестеркою запряженных попарно, гусем, приземистых широкогрудых неутомимых татарских коней. Возница, щурясь от сверкания снегов, лихо кричит, раскручивая в воздухе над конскими спинами длинный ременный, хитрого плетения кнут:
– Ии-эх! Родимыи-и-и!
Кони встряхивают гривами, рассыпая соловьиную трель серебряных бубенцов, рвутся в яростном ветре, сильно и часто работая ногами, так что не различить мелькания кованых копыт. Скачет, по-татарски пригибаясь в седлах, дружина впереди и сзади княжеского возка. Фыркают кони, летит облаками мелкое крошево снега из-под копыт, весеннего тяжелого ледяного снега, что радугою брызг покрыл шапки, вотолы, опашни и ферязи конных детей боярских, кметей и челяди нового великого князя владимирского.
Вот вылетает из-за угора второй возок, за ним – третий, четвертый, а дальше – сани, груженые розвальни, купеческие высокие возы, но даже там, в хвосте растянувшегося на три версты обоза, возничие, истомившиеся в Орде до беды, изо всех сил полосуют кнутами конские спины, торопят: скорей, скорей! Домой, на родину, в Русь!
Кони дружинников идут наметом. Впереди, уже недалече, княжеский город, Владимир.
Когда кожаный возок ныряет и возносится ввысь, Иван Иваныч с боязливым восхищением ухватывается за твердые ремни, которыми привязаны ларцы, укладки, кошели и торбы с казной, платьем и грамотами, глазасто и жадно глядит по сторонам сквозь желтые слюдяные створы, ухватывая разом и солнце, и морозный дух весенних снегов, сочащийся внутрь возка, и пронзительный птичий грай, и опасливо-радостно взглядывает на строгий лик Феофана, что замер, словно бы и не он поминутно взлетает ввысь, теряя вес тела, словно бы и не его мотает на пестрых ордынских подушках княжеского возка. Холопы уселись на самое дно. Толмач по-татарски согнул ноги кренделем, что-то лопочет по-своему, лукаво взглядывая на князя. А Иван радует совсем по-детски. Все так хорошо! И весна, и снег, и кони, и дорога, и счастливое завершение ордынской истомы, и вот он уже (скоро!) великий князь, и все свары и ссоры покончены, и заждавшаяся Шура скоро примет его в свои объятия, и ему станет хорошо-хорошо, и можно будет все забыть, кроме нее, да своего терема, да детей… Бояре толкуют, что теперь ему надобно перебраться в Семеновы хоромы, а так не хочется! Андрей бы… Нет брата Андрея… Василь Протасьич… И старого тысяцкого нет! Ему на миг становится нехорошо, но он отбрасывает от себя, отодвигает все тяжелое, скучное, унылое, и вновь взглядывает в закаменевший лик Феофана, и вновь недоумевает: почему же они, Феофан с Дмитрием Зерном, больше, чем он сам, добивавшиеся великого княжения, теперь столь строги и неприветны? Все ведь так славно окончено! Он не выдерживает, зарозовев разгарчивым девичьим ликом, прошает Феофана, почто тот таково суров. И старик, из почтения к князю улыбнувшись беглою нерадошною улыбкою, отвечает:
– Неладно, батюшка, на Москве у нас! К дому ближе, дак и забота, тово, поболе долит…
Иван вспоминает потерянную Лопасню, споры Хвоста с Вельяминовыми, о коих ему уже не пораз доносили в Орде, и, похотев придать себе твердости и величия, хмурит брови. Но не получается! Трудные мысли никак не идут в голову, рот сам растягивается до ушей. Да и коли свершилось ко благу в Орде, неуж дома-то станет хуже? В родном терему и стены помога! И потом: все были такие добрые! И суздальский князь после ханского решения прислал к нему тысяцкого, поздравил с великим столом. Только новогородцы не смирились… Ну да его бояре что-нибудь да надумают! И скорее бы воротил из Царьграда Алексий! Последняя мысль набежала, как легкое облачко. На миг расхотелось улыбаться. Приедет Алексий! Должон приехать! И все будет в поряде! И вновь молодой московский князь тает в солнечной детской улыбке… Красивый и совсем-совсем беззащитный мальчик-муж, коего свои бояре везут сейчас во Владимир сажать на престол великого князя владимирского вослед отцу и брату, двум могучим покойникам, создававшим и почти создавшим наконец трудное величие Москвы, доставшееся теперь нежданно-негаданно в его полудетские руки.
Кони идут скачью, и уже близят, уже почти слышны радостные, серебряным звоном славящие княжеский поезд владимирские колокола.
Мчат кони, взмывает и опадает, кренясь на поворотах, возок, радостен князь, радуют близкому завершению пути холопы и челядь, радует возница, щелкая в воздухе долгим бичом, и только один Феофан, закаменевши ликом, перебирает сейчас в уме тревожные вести из Москвы, где восстала промежду бояр почти что взаимная рать, прикидывая (и уже сомневаясь в том): сумеет ли Иван Иваныч без владыки Алексия сдержать сии гибельные которы, грозящие на ниче обратить сокровище власти, добытое совокупными трудами всей московской земли? Добыли! Добились! Вручили! А кому? Эх, княже Симеоне, рано ты опочил, осиротил землю свою!
А кругом сияют, лучась, голубые снега, и пахнет близкой весною холодный мартовский ветер!
Нет человека, на которого не повлияли бы оказываемые ему почести, и влияние это тем сильнее, чем меньше соучастие самого человека в устроении этих честей.
Неудивительно поэтому, что у Ивана Ивановича после торжеств во Владимире закружилась голова. Он не то чтобы поверил в свою предназначенность к вышней власти, а принял все сущее как нечто, долженствующее быть само собой. И безмерно удивился поэтому, когда после торжественных служб в Успенском соборе, колокольных звонов, возглашений, пиров, приветствий, слав и подношений, после многочисленных переодеваний в изукрашенные одежды, раболепства холопов и шумной радости народных толп, собравшихся приветствовать нового великого князя владимирского (раздававшего по обычаю серебро и подарки: куски тканей, лафтаки цветной кожи и парчовые лоскутья), вдруг выяснилось, что эта великая радость, свалившаяся на него и, казалось, равно излившаяся окрест на все сущее, разделена далеко не каждым в Русской земле.
Лишь после беседы со строгими своими боярами – Феофаном Бяконтовым и Дмитрием Зерном – уяснил Иван, что новогородцы не прислали посла своего для участия в торжестве, развергли прежние союзные грамоты и отказались давать бор новому владимирскому князю; а Константин Суздальский хотя и прислал боярина, но от участия в избрании Ивана Иваныча сам уклонил и не думает пока подтверждать старые договорные уряженья, заключенные между ним и покойным Симеоном.
Они сидели в горнице владимирского владычного подворья. Иван – на резном креслице с высокой спинкой, положа руки на подлокотники и строго выпрямясь (уже научился тому за малое число протекших дней!), бояре – на перекидной скамье перед ним, чинно блюдя обычай и честь княжескую. У Зерна руки на коленях, у Феофана – на резной, рыбьего зуба, рукояти парадного посоха. Сидят уже в некотором подчеркнутом отдалении, как бы отодвинутые прихлынувшею властью. А красивый мальчик в золоченом креслице сдвигает выписные девичьи брови (своих двадцати восьми лет Ивану никак не дашь, он и душою, и видом как был, так и остался юношей), пробует гневать, недоумевает, вспоминает отцовы походы на Новгород Великий, спрашивает обиженно и чуть-чуть надменно: не должно ли двинуть полки на непокорных?
– Их надо наказать! Зачем же теперь… когда хан решил? Ведь это неуважение к власти?
– Видишь, княже! – Феофан чуть-чуть морщится, объясняя своему князю истины, в коих тот должен бы был разбираться сам. – Батюшка твой да и покойный Семен Иваныч ходили на Новгород завсегда совокупною ратью всей Низовской земли. А без Костянтина Василича Суздальского ратей не соберешь! Там, глядишь, и ростовский князь нам в полках откажет, и будет сором.
– Я двину московские полки! – топает ножкой в красном, шитом жемчугом сапожке новоявленный владимирский властитель.
Но Дмитрий Зерно глядит на него устало и серьезно и медленно, отрицая, качает головою. Погодя говорит, и в голосе – властная, утверждающая правота:
– Одни мы не совладаем, княже. Земля оскудела ратными. Ежели к тому новогородцы еще и Ольгерда пригласят с литовскими воями – быть беде! С Ольгердом без помочи мы и вовсе ратиться не заможем!
Глаза у красивого мальчика делаются круглыми и испуганными. Он вовсе и не подумал о таковой возможной литовской пакости.
– Мира мы Нову Городу не дадим, – довершает сказанное Зерном Феофан, – а ратитьце не время, княже! Не время и не час! – решительно добавляет он.
Мальчику бы вспылить, топнуть вдругорядь ножкою, настоять на военном походе – и тем разом погубить дело покойных отца и брата… Но закаменевшие лица бояр строги, и вряд ли даже они послушают его, ежели он топнет ножкой и решит что не по-ихнему… И Алексея Петровича Хвоста нету рядом! Тот бы, может, и придумал чего…
Все же свои бояре немного обидели Ивана, сбили ему светлое торжество радости, заставили торопиться на Москву. На Москве будет Шура, и дети, и дом, и боярин Хвост, всегда такой уверенный и спокойный! Дома что-нибудь придумается и с Новым Городом!