Агнесса из Сорренто (страница 6)

Страница 6

Веселый и распутный молодой Лоренцо Сфорца расстался с этим миром, совершив обряды необычайно мрачные и скорбные. Он составил завещание, отрекся от всего своего земного имения и, собрав друзей, попрощался с ними, подобно умирающему. Облаченного в саван, как покойника, милосердные братья, в траурных одеяниях, с погребальными песнопениями и зажженными свечами, положили его в гроб и перенесли из его величественного особняка в родовой склеп его предков, куда они и поместили гроб и где оставили новообращенного на целую ночь во тьме, в одиночестве и в невыносимом страхе. Уже оттуда утром его, почти лишившегося чувств, переправили в соседний монастырь с самым суровым уставом, где несколько недель он каялся в молчании и молитве, пребывая в строжайшем затворе, не видясь и не говоря ни с кем, кроме своего духовника.

Воздействие, произведенное всеми этими обрядами на его страстную, чувствительную душу, нельзя себе и представить, и не следует удивляться тому, что некогда веселый, привыкший к роскоши Лоренцо Сфорца явился из этого тяжелейшего искуса, столь растворившись, в изможденном, измученном отце Франческо, что воистину могло показаться, будто он умер и его место занял иной. На его исхудалом челе отныне пролегали глубокие морщины, он глядел на мир глазами человека, узревшего устрашающие загробные тайны. Он добровольно попросил назначить его на пост как можно более далекий от мест, где проходили его прежние дни, чтобы решительно порвать со своим прошлым, и с горячностью отдался новому делу, тщась пробудить искру высшей, духовной жизни в ленивых, самодовольных монахах своего ордена и в невежественных местных крестьянах.

Однако вскоре он осознал, что, стремясь открыть своим собратьям собственные прозрения и озарения, он только проникся ощущением своего бессилия и слабости. К великому своему унынию и досаде, он понял, что человек, взалкавший жизни духа, обречен вечно брать на себя бремя праздности, равнодушия и животной чувственности, которым предаются все вокруг, и что на нем лежит проклятие Кассандры – мучиться ниспосланными ему ужасными, правдивыми видениями, будучи не в силах убедить никого в их истинности. Вращавшийся в юности лишь в образованных, утонченных кругах, отец Франческо не мог по временам не ощущать невыносимой скуки, выслушивая исповеди людей, так и не научившихся хоть сколько-нибудь ясно мыслить и чувствовать и не способных подняться над самыми пошлыми потребностями животной жизни, даже внимая его самым страстным проповедям. Его утомляли детские ссоры и перебранки монахов, их душевная незрелость, их себялюбие и потворство собственным слабостям, безнадежная вульгарность их ума, его обескураживали запутанные лабиринты обмана, в которых они терялись при каждом удобном случае. Его охватила скорбь глубокая, как могила, и он принялся с удвоенными усилиями предаваться аскезе, надеясь телесными муками ускорить свой конец.

Однако, впервые внимая у перегородки исповедальни прозрачному, сладостному голосу Агнессы, ее речам, исполненным безыскусной поэзии и глубоко таимого неподдельного чувства, он словно услышал сквозь решетку чудесную мелодичную музыку и ощутил в своем сердце трепет, о котором, казалось, совсем забыл и который точно снял с души его тяжкий, мучительный груз.

До своего обращения он знал женщин примерно так же, как светские любезники у Боккаччо, а среди них ему встретилась одна чаровница, волшебство которой пробудило в его сердце одну из тех роковых страстей, что сжигают душу мужчины дотла, оставляя вместо нее, точно в опустошенном войной городе, горстку дымящегося пепла. А потому среди данных им обетов отречения он с особенным жаром произнес тот, что обрекал его на вечное безбрачие. Отныне его и всех женщин на свете разделяла бездна столь же глубокая, сколь и ад, и думал он о женщинах не иначе как о несущих гибель искусительницах и соблазнительницах. Впервые в жизни от женщины повеяло на него чем-то безмятежным, естественным, здоровым и разумным, на душу его словно бы снизошел в ее присутствии мир, небесная благодать столь полная и совершенная, что он не стал бороться с нею или подозревать ее в тайной греховности, а, напротив, невольно открылся ей, подобно тому как находящийся в душной комнате невольно начинает дышать глубже, ощутив струю свежего воздуха.

Как же он был утешен, обнаружив, что его проповеди и наставления, более всего проникнутые духовной жаждой, находят живой отклик у существа, по самой природе своей поэтического и ищущего идеала! Более того, по временам ему даже казалось, будто самым его сухим и строгим призывам и увещеваниям она не просто следует, но наполняет их живой жизнью, подобно тому как бесплодный и иссохший жезл Иосифа обратился покрытой листьями, цветущей ветвью, когда обручился он с Марией.

Отныне его бесцельная и бесплодная, унылая жизнь стала украшаться придорожными цветами, и он вполне поверил в чудо, ибо цветы эти имели Божественную природу. Благочестивые мысли или богоугодные увещевания, которыми у него на глазах с усмешкой пренебрегали грубые монахи, он вновь с надеждой стал повторять, ведь их могла понять она; и постепенно все помыслы его превратились в неких почтовых голубей, что, однажды узнав путь к любимому приюту, порхая, возвращаются туда снова и снова.

Такова чудесная сила человеческой симпатии, что стоит нам обнаружить душу, способную понять нашу внутреннюю жизнь, как она уже получает над нами могущественную, таинственную власть; любая мысль, любое чувство, любое желание обретает какую-то новую ценность, ибо к ним теперь присоединяется сознание того, что их оценит ум дорогого нам человека; потому-то, пока человек этот жив, наше бытие делается вдвойне ценным, пускай нас даже разделяют океаны.

Облако безнадежной меланхолии, затуманившей ум отца Франческо, рассеялось и уплыло – он и сам не знал почему, он и сам не знал когда. Духом его овладела тайная веселость и живость; он стал жарче молиться и чаще возносить благодарение Господу. До сих пор, предаваясь благочестивым размышлениям, он чаще всего сосредоточивался на страхе и гневе, на ужасном величии Господа, на страшной каре, уготованной грешникам. Доныне в своих проповедях и наставлениях он подробно изображал тот жуткий, отвратительный мир, что узрел суровый флорентиец[8], призывающий всякого «оставить надежду» и вселяющий ужас и трепет в душу, которая странствует по вечным кругам ада, созерцая муки грешников во плоти.

Потрясенно и скорбно осознал он, сколь преисполнены были тщеславия и гордыни его самые напряженные усилия победить грех, живописуя пастве эти ужасные образы: натуры, ожесточившиеся и закоренелые в своих пороках, слушали его, плотоядно наслаждаясь кровожадными подробностями и оттого словно бы только еще более ожесточаясь; натуры же робкие и боязливые при упоминании всех этих мук и страданий чахли, словно опаленные пламенем цветы; более того, подобно тому, как жестокие казни и кровавые пытки, принятые в ту пору законом по всей Европе, не уменьшали число преступлений, эти образы вечных мук тоже оказывали какое-то безнравственное влияние на христиан, способствуя распространению греха и порока.

Но с тех пор, как он встретил Агнессу, – он и сам не знал почему – мысли о Божественной любви стали проникать в его душу, словно плывущие по небу золотистые облака. Он сделался более приветлив и мягок, более терпелив к заблудшим, более нежен с маленькими детьми; теперь он чаще останавливался на улице, чтобы возложить руку на голову ребенка или поднять другого, упавшего наземь. Он научился наслаждаться пением птиц и голосами зверей, а молитвы, произносимые им у одра болящих или умирающих, казалось, обрели способность утишать боль, хотя прежде были лишены этого свойства. В душе его настала весна, мягкая итальянская весна, приносящая с собой пряный аромат цикламена и нежное благоухание примулы.

Так прошел год, возможно лучший, счастливейший год его беспокойной жизни, год, когда незаметно для него самого еженедельные встречи с Агнессой в исповедальне превратились для него в источник Божественного вдохновения, из которого он теперь черпал силы, а она, сама того не подозревая, стала солнцем, согревшим его душу.

Он говорил себе, что долг его – посвящать как можно больше времени и усилий огранке и шлифовке этого чудесного алмаза, столь неожиданно вверенного его попечению, дабы он впоследствии украсил венец Господень. Он ни разу не дотрагивался до ее руки; никогда даже складки ее платья на ходу не задевали его рясы, свидетельствующей об умерщвлении плоти и отречении; никогда, даже при пастырском благословении, не решался он возложить руку на ее прекрасное чело. Впрочем, иногда он и вправду позволял себе поднять взгляд, заметив, что она входит в церковную дверь и проплывает между рядами скамей, опустив взор и явно лелея помыслы столь неземные, столь возвышенные, что уподоблялась одному из ангелов Фра Беато Анджелико и словно ступала по облакам, столь безмятежная и благочестивая, что, когда она проходила мимо, он затаивал дыхание.

Однако то, что он узнал этим утром на исповеди от престарелой матроны Эльзы, потрясло его, горячо и страстно взволновало, поразило до глубины души.

Мысль о том, что Агнесса, его чистый, незапятнанный агнец, могла сделаться предметом безудержных, беспутных домогательств, природу и саму вероятность которых он представлял себе тем яснее, что в прошлом и сам вел подобную жизнь, – наполняла его душу тревогой и беспокойством. Но Эльза открыла ему свои намерения выдать Агнессу замуж и посоветовалась с ним о том, прилично ли будет немедля вверить ее защите и покровительству ее нареченного; именно эта часть ее рассказа и вызвала у отца Франческо невыносимое тайное отвращение, подняв в душе его целую бурю чувств, которые он тщетно пытался понять или подавить.

Исполнив свои утренние обязанности, он отправился в монастырь, уединился у себя в келье и, пав ниц перед распятием, мысленно принялся сурово допрашивать самого себя, требуя у себя отчета в малейшем побуждении, взгляде или мысли. День прошел в посте и в затворе.

А сейчас уже золотит небо вечер, и на квадратной плоской крыше монастыря, который, примостившись высоко на утесе, выходит на залив, можно заметить темную фигуру, медленно расхаживающую взад-вперед. Это отец Франческо, и, пока он шагает туда-сюда, по его большим, сверкающим, широко открытым глазам, по ярким пятнам румянца, выступившим на ввалившихся щеках, по нервной энергии, ощущающейся в каждом его движении, можно понять, что он переживает какой-то духовный кризис, пребывая в состоянии того внешне безмятежного экстаза, когда охваченный страстным волнением мнит себя спокойным и невозмутимым, потому что каждый нерв его напряжен до предела и более не в силах трепетать.

Какие океаны обрушили на него в этот день свои волны и увлекли в глубину, словно капризный прибой Средиземного моря – утлую рыбацкую лодчонку? Неужели вся его борьба с собой, все его муки оказались тщетны? Неужели он любил эту женщину земной любовью? Неужели он ревновал к ее будущему мужу? Неужели демон-искуситель нашептывал ему на ухо: «Лоренцо Сфорца мог бы уберечь это сокровище от осквернения жестоким насилием, вырвать ее из когтей тупого крестьянина, не способного ее оценить, но отцу Франческо это не по силам»? В какой-то миг ему чуть было не показалось, что он кощунственно предал свои обеты, свои торжественные, благоговейные обеты, при одном воспоминании о которых он содрогался до глубины души.

Но, проведя много часов в молитве и в борьбе с собой, вновь и вновь побеждая обрушивающиеся на него волны мучительных сомнений, он обрел то возвышенное расположение духа, которое можно сохранять довольно долгое время и в котором все вещи представляются столь преображенными и чистыми, что людям этим кажется, будто они отныне и навсегда одолели дьявола.

Теперь, когда он неспешно расхаживает взад-вперед в золотисто-пурпурных вечерних сумерках, собственный ум представляется ему столь же безмятежным и умиротворенным, сколь и сияющее море, отражающее в своих водах фиолетовые берега Искьи и причудливые, фантастические скалы и гроты Капри. Все золотится и сверкает пред его взором; он все видит ясно; он избавлен от духовных врагов; он попрал их пятами.

[8] Имеется в виду Данте Алигьери, автор «Божественной комедии».