Доктор Вера. Анюта (страница 7)

Страница 7

Закатала бинт, отложила в аккуратную стопку. Взялась за другой. За этим нехитрым делом я позабыла даже и о немцах, и о незваном госте с плюшевой бородкой. Катаем бинты и обсуждаем дела, будто на утренней врачебной летучке. У меня ведь не меньше проблем: на шестьдесят раненых один врач, две сестры, из которых одна хозяйка, а другая всего-навсего хирургическая няня… Вместо трех – единственный санитарный пост.

– Это тоже большой вопрос, – соглашается Мария Григорьевна. – Однако это дело обходимое. Я, может, вы слышали, вдовой за вдовца вышла. У него трое мальцов, у меня одна девчонка. Четверо. Двоих вместе народили – шестеро… Семья. Сам работал, и я работала. У нас так дело было налажено – старшие за младшими ходили, стирать, стряпать, штопать мне помогали. И вот всех подняла. Сейчас двое в пехоте, один летчик, а дочка санинструктор в санбате, все воюют, а младшие с дедом в эвакуации. Насчет людей, Вера Николаевна, не бойтесь, в большой семье один одному помогает. Ходячие вон и сейчас уголь носят, печки топят, столярничают, тетки, что покрепче, посуду моют, кухарят. У нас основной вопрос какой? Автоклав – в тазах много ли накипятишь?.. Все думаю: а ведь тут, под развалинами, где-то четыре лежат. Красавцы. Неужели ни один не уцелел? Вот все мечтаю: откопать бы да и к нашим печам приспособить. А?

Она катает свой бинт, а я свой. Продукты, штаты, автоклав… Неужели она уже свыклась с тем, что город оккупирован?

– Вот вы давеча в палате сказали: «Немцы люди». Вы в это верите?

– Не звери ж. Были ж давеча… Я вот прикинула: какой расчет им нас обижать – хворые, калечные, к чему их убивать? Сами помрем. Однако, – собеседница понижает голос и вместе с бинтами приближается ко мне, – однако тех, кто командиры и политсостав, надобно нам остричь. Форму-то их, вы уж извините, Вера Николаевна, без вашего разрешения, пока вы Васятку оперировали, мы тут сожгли.

– Как сожгли? – чуть не вскрикиваю я.

– В печах, – спокойно отвечает собеседница. – А ну как немец догадается, что у нас тут половина солдаты, да еще ком- и политсостав… Другой разговор с нами поведет. Вот тут уж, верно, нам несдобровать.

– А как же мы их оденем, когда поправятся?

– Тут, как Федосья наша говорит, бог даст день, бог даст и хлеб… Что-нибудь придумаем… Люди помогут.

– Какие люди?

– Как какие? Наши же, советские.

Все это произносится так обдуманно, что и у меня появляется надежда: все действительно преодолимо.

– Вы просто золото, Мария Григорьевна.

– Самоварное, – без улыбки поправляет она.

– Все вы знаете, все умеете.

– Вам бы, Вера Николаевна, мою жизнь прожить, с шестью детьми да с мужем, которого в получку от пивной хоть паровозом оттаскивай, тоже научились бы сметану из камня выжимать. Федосья вон говорит: «Нужда скачет, нужда пляшет, нужда песенки поет». Споем и мы нашу песню… Прилегли бы вы малость. После бинтов небось уж и в сон клонит.

Я иду в свой угол, но лечь не удается. У входа шум, осторожные шаги, приглушенные голоса. Как-то уж механически спешу навстречу этому шуму. Мария Григорьевна опередила меня и, оказавшись первой у входа, поднимает ацетиленовую лампу.

– Тише вы! Спят же люди.

6

Первым в проеме двери появляется наш знакомый с плюшевой бородкой. В паре с высокой, крупной теткой, закутанной в темный платок, он тащит носилки. Кто на них – не видно. Он закрыт с головой пестрым стеганым одеялом, искусством набирать которые из разноцветных лоскутков славятся старые текстильщицы. Из-под одеяла видны ноги в растоптанных валенках с толстыми подошвами. Все – и носилки и люди – густо облеплены мягким снегом.

– Антифашистская погодка, – произносит плюшевая борода и, сорвав с головы шапку, принимается осторожно сбивать снег с пестрого одеяла. – Ну, начальнички, койка готова? Командуйте, куда нести.

Женщина в шали боязливо вглядывается в тьму палат, и тут я замечаю странность в ее одежде – все ей мало, узко, коротко. Руки торчат чуть не по локти, юбка не скрывает колен и так узка, что вот-вот треснет по швам. А на крупных ногах – хромовые командирские сапожки. Прошу мне посветить, приподнимаю одеяло. На носилках – пожилой человек с измученным лицом, тоже точно бы выросший из своей одежды. Он так высок, что на носилках не уместился. Ноги свисают с полотнища. Совершенно неподвижен, будто мертв, но глаза открыты и смотрят из глубины темных впадин измученно, страдальчески. Присев возле него на корточки, спрашиваю:

– Вы меня слышите?

Он закрывает глаза, и я понимаю: слышит.

– Что с вами? Что вы чувствуете?

Молчит, лишь кривая усмешка трогает угол его большого рта. Я без труда расшифровываю: неужели, мол, сами не видите?

– Что с ним произошло? Кто он? Откуда?

– Стало быть, порядок прежний? – насмешливо отвечает плюшевая борода. – Анкеточка? Возраст? Пол? Национальность? Состоял ли в других партиях? Нет ли родственников за границей?

– Он тяжело контужен, – отвечает женщина тоненьким детским голоском, таким неожиданным при ее массивной фигуре.

Теперь она сбросила шаль на плечи и оказалась молодой рыжей девицей с розовым, как у всех рыжих, лицом, густо побрызганным по лбу и переносью крупными веснушками.

– Старший санинструктор Антонина Садикова, – рекомендуется она мне и даже пристукивает каблуками хромовых своих сапожек.

– Антон, – с усмешкой поправляет плюшевая борода. – Царь-девица, дайте ей точку опоры, и она одной рукой выжмет все ваше лечебное заведение. – И вдруг, остановившись, тоже вытягивается: – Виноват. – Это уже явно в ответ на взгляд, брошенный в его сторону с носилок.

Действительно, в пожилом человеке с измученным, длинноносым лицом, обметанным неопрятной платиновой щетиной, есть что-то значительное, внушающее невольное уважение. Большой рот полуоткрыт. Крупные растрескавшиеся губы запеклись. Серые, широко посаженные глаза лихорадочно сверкают. Без термометра ясно – жар. Он облизывает воспаленные губы, выжимая ломкую, вымученную улыбку, и что-то рокочет таким глубоким басом, будто звуки вылетают из глубины кувшина.

Но слов не разобрать.

– Что вы говорите? Где болит?

Наклоняюсь, почти приставляю ухо к его губам. И разбираю:

– Диагноз Антона правильный – контузия, обостренная гриппом. Лежу вот. – И улыбается измученно и даже виновато.

Койку мы приготовили в первом отсеке, недалеко от моего «зашкафника». Когда перекладываем новичка с носилок, убеждаюсь, что плюшевая борода права. Девица, которую они именуют мужским именем, поражает всех силой. Она без напряжения и очень ловко подхватывает больного, поднимает на руки, держит, пока Мария Григорьевна откидывает одеяло, а потом бережно, не выказав при этом особого напряжения, опускает на простыни.

– Ух ты! – восхищенно произносит Домка, который, конечно, уже вертится тут в своем халате, стараясь чем-нибудь помочь.

– Вот тебе и «ух ты», товарищ врач, – подмигивает ему плюшевая борода, от которого сильно попахивает водкой. – Она унтерман, не понимаешь? В цирк ходил когда-нибудь? Ну вот, так она в цирке четырех мужчин под куполом на перше носила.

– Вы из цирка? – Домка с жадным интересом смотрит на рыжую царь-девицу.

– Ага, – с детским простодушием детским голоском подтверждает она.

– А вы тоже циркач? – обращается Домка к плюшевой бороде.

– Не циркач, а цирковой, товарищ доктор. Один-Мудрик-один. Ар-р-ригинальный номер… Жонглер с гранатами.

К моему ужасу, неведомо откуда у него в руках оказываются четыре металлические бутылки защитного цвета, и он начинает перебрасывать их из руки в руку. Все четыре. Летая, они успевают по нескольку раз перевернуться и возвращаются к нему. Черные глаза его при этом смотрят мне прямо в лицо победно и нагло. Дескать, видела?

– Это настоящие гранаты? – шепотом спрашивает Домка, восторженно следя за сложными поворотами зеленых бутылок, летающих и кувыркающихся в воздухе.

– Давай, доктор, десяток фрицев. Ставь на тридцать шагов. Попробуем… Один-Мудрик-один!.. Смертный аттракцион. Спросите Антона – она опилки нюхала, знает в цирковой работе толк.

И тут я с ужасом начинаю понимать, что он не врет, этот ловкий человек, не спускающий с меня своих наглых глаз, что в руках у него настоящие гранаты, что каждая из них таит смерть.

– Перестаньте сейчас же! – с ужасом кричу ему.

Он улыбается. Гранаты мелькают в бешеном темпе. Да он, наверное, совсем пьян. Мне вдруг представляется: промах, одна из этих бутылок грохается об асфальтовый пол, рвется, все летит в воздух: Домка, Сталька, этот контуженный, царь-девица, я… Уже плохо соображая, что делаю, бросаюсь к этому Мудрику.

– Не смейте! Вон отсюда!

Он нагло смотрит на меня – глаза в глаза, зрачки в зрачки, а гранаты летают, крутятся.

– Не жильтесь, доктор, пупок развяжется.

Не знаю, что со мной произошло, Семен. Я, как ты помнишь, и на детей никогда руку не поднимала. А тут размахнулась и влепила этому типу пощечину, да такую, что будто ладонь обожгла. Гранаты сразу, точно по волшебству, все четыре, оказались у него в руках. Мгновение он стоял оторопелый, потом, тихо ступая, угрожающе двинулся на меня. Но я не отошла, я даже не опустила глаз, и он остановился, попятился, этот Мудрик. И вдруг как-то шутовски выпалил:

– «Ха-ха-ха!» – добродушно вскричал старый граф, думая обратное. – Рывком напялил свою барашковую шапку. – Ну, доктор, считайте, что ваш ангел-хранитель – стахановец, а у чертей сегодня выходной. – Он преувеличенно театрально раскланялся. – Всеобщий комплимент. – И, будто сходя с арены, легким шагом направился к выходу.

– Вовчик! – Антонина рванулась было за ним, но в эту минуту контуженный, лишившись сознания, застонал, заскрипел зубами, и она бросилась к его койке.

– Как вы могли, как вы посмели! – шептали пухлые, пестрые от веснушек губы царь-девицы. В глазах, меж длинных медных ресниц, стояли слезы. Они смотрели на меня с ненавистью, эти зеленые, русалочьи глаза. Рука же моя еще чувствовала ожог пощечины. Мне стало не по себе.

Я уже раскаялась. Он же ничего плохого, в сущности, не сделал… Домка в своем докторском халате и Сталька, вылезшая из кровати в одной рубашонке, со страхом глядели на меня. Но если бы хоть одна из гранат грохнулась об асфальтовый пол? Если бы они взорвались в воздухе? Чем-то жутким попахивало от наигранного веселья этого Мудрика… Ой, как скверно все вышло! Вон и Мария Григорьевна, и даже мой старый друг тетя Феня с осуждением смотрят на меня. Так тебе и надо, Верка!

Делаем контуженному обезболивающую инъекцию. Он успокаивается, затихает. Антонина сама вызывается остаться на посту до утра. Я соглашаюсь. Надо же дать выспаться тете Фене и Марии Григорьевне. Столик дежурного переносим к койке вновь поступившего. Он спит. Я тоже прилегла. Но сон не идет, в щели между шкафами мне видно освещенное притушенным светильником лицо новой дежурной, ее обильные, пышные волосы. С лица еще не сошло выражение детского удивления и обиды.

Кто же такая эта девушка, согласившаяся остаться у нас медсестрой? Она очень сноровисто помогала мне осматривать вновь поступившего, ловко, без всяких указаний сделала ему инъекцию. Она необыкновенно простодушна. Я уже знаю, что она дочь циркового артиста и сама циркачка, но до того, как попасть на арену, мечтала, оказывается, поступить в медицинский институт и, по ее выражению, «потерпела фиску», что, кажется, означает на ее языке фиаско. В начале войны окончила курсы медицинских сестер, «теперь поступаю в ваше распоряжение». О военной службе, даже о том, кого они к нам принесли, упорно не говорит: контуженый – и все тут. Но я поняла, что это какой-то большой военный. Как его имя, какого он звания, как оказался на оккупированной территории – об этом ни слова. Не отвечает на вопросы, будто не слышит их.