Долгая дорога домой (страница 3)

Страница 3

О дедах-прадедах не знаю почти ничего, очевидно, в памяти нашей семьи мало было о них преданий. Или, может, родители не считали нужным о них рассказывать. Да и нам самим, ребятне, поначалу это было неинтересно, а потом некому стало слушать. Знаю только, что один мой дед был потомственный рыбак, всю жизнь ловил рыбу. Передал это дело сыну, брату моей матери – Лявону, который тоже всю жизнь рыбачил. Другой дед был крестьянин-отходник, сезонно работал на промышленных предприятиях в Курляндии, к старости выбился в люди – стал управляющим кирпичным заводом, там же, в Курляндии. Бабка жила в деревне, рано умерла и особой памяти о себе не оставила. Мой отец, Владимир Федорович, в молодости немало поскитался по свету и только на старости лет осел в родной деревне. Когда смотрю теперь на его жизнь, на судьбу его поколения, думаю, что, наверное, это самое несчастное поколение, которое никогда доли не знало. Один разор, революции, войны. Да коллективизация. Да борьба с врагами народа… Голод, кровь, муки.

Земли было мало, как тогда говорили – два надела, поэтому отец каждое лето подавался на заработки – на кирпичные заводы в Латвию, затем прослужил четыре года в царской армии в Гродно, где, кстати, потом и мне довелось жить. Не успел отец вернуться со службы в армии – началась Первая мировая война, и его снова мобилизовали. Оказался в армии генерала Самсонова, где-то в Августовских лесах попал в плен и очутился в Германии. Работал у Бауэра. В плену кому как повезло, в зависимости от того, на какие работы человек попал. На заводах и в шахтах приходилось туго, а в хозяйствах Бауэров жизнь была вполне сносной. Разумеется, надо было вкалывать, но Бауэры неплохо кормили, одевали, как-то заботились о работниках, не то, что было с ними годы спустя на родине, в колхозах. Отец часто поминал свой плен добрым словом, что у меня, вечно голодного подростка, вызывало недоумение и зависть.

Еще отец побывал на Гражданской войне, наступал на Варшаву. А перед тем поляки наступали на нас, в околице нашей деревни шел бой, с обеих сторон было много убитых. То место, где лежали убитые, потом долго называлось Битой пажитью. Мама рассказывала, как некоторые крестьяне стаскивали с убитых сапоги, одежду. Рассказывала с осуждением, даже со страхом (ведь это – великий грех!). Показывала в углу хаты дырку, в которой застряла пуля, прилетевшая оттуда, с Битой пажити. Я тоже не любил ту пажить, но больше из-за колючей травы, которая там росла и больно колола босые ноги.

Однажды, когда отец рассказывал, как в Восточной Пруссии, в Августовских лесах, попал в немецкий плен, я поинтересовался: «А куда ты дел винтовку?» Отец сказал, что повесил ее в лесу на сук. И я сожалел: зачем он повесил ее на сук? Принес бы домой, я бы с ней играл. Было мне в ту пору лет пять.

Мать, Анна Григорьевна, была родом из деревни Заулок, которая оказалась по ту стороны границы, на территории Польши. За границей остался и ее брат, тот самый, что ловил рыбу. Мать все время о нем горевала, наслушавшись агитаторов, которые говорили, что трудящиеся в Польше лишены всех прав и мечтают о кусочке хлеба. Для нас, детей, это тоже было в какой-то степени драмой, слишком рано нам довелось ее постигать.

Я был старший. Правда, старше меня была моя сестра Антонина, но она умерла в пятнадцатилетнем возрасте… После меня родилась Валя, а в 1930 году – брат Николай (умер в 2000-м).

Что еще о родителях? Отец был по отношению к детям довольно строг, мы его побаивались. Мама, напротив, была очень мягкая и жалостливая, я никогда не слышал, чтобы она повышала голос, – всё ласково, по-доброму. И я считаю, что это плохо. Все-таки жизнь – безжалостная вещь, готовясь к ней, еще в детстве надо закалить характер. Я же перенял от матери слишком много мягкости, уступчивости, что потом мне, так или иначе, вредило – на войне и после войны. Особенно в армии, где уважают звероватый характер.

Должно быть, стоит отметить и то, что деревня наша находилась в каких-нибудь двух километрах от границы, – обстоятельство, которое накладывало свой отпечаток на многое – на быт, политические воззрения, на самоощущение людей.

С границей у меня связано немало юношески романтичного и драматичного тоже. В Кубличах рядом со школой была пограничная комендатура, возле школьного двора – конюшня и тир, или стрельбище, где командиры-пограничники упражнялись в стрельбе из револьверов. По дороге в школу и из школы постоянно встречались конные пограничники, с винтовками и шашками, в красивых скрипучих седлах, куда-то они каждый день скакали группами или попарно. Командиры жили в местечке, а их жены были нашими учительницами в школе. Иногда пограничники показывали в деревнях кинофильмы, были как бы шефами. На какой-нибудь праздник устраивали на площади местечка джигитовку – всадники на всем скаку рубили шашками лозу. Все это было интересно. А летом пограничники купали лошадей в Комаровском озере, мы им помогали. Не обходилось, разумеется, и без драматических событий. Помню, как однажды зимой примчалось в деревню начальство, всех мужиков погнали в засаду – подкарауливать нарушителей границы, и мужики целые сутки просидели в кустах, чтобы подать сигнал, если кого-либо заметят. В конце 20-х – начале 30-х из Польши на нашу сторону переходило множество людей, в основном молодежь, после известного разгрома западнобелорусской компартии и комсомола. Хлопцы, перейдя границу, радовались, дальше шли веселые, даже с гармошками, – еще бы, ведь вырвались из-под панского гнета в новый мир. Мы видели, как утром их вели с заставы в комендатуру, и все они улыбались. А потом, возвращаясь из школы, мы видели, как их на грузовиках увозили куда-то дальше, и руки они держали за спиной, может, связаны были руки, и улыбок на лицах уже не было. Однажды на границе был убит пограничник, и его хоронили всем районом на ярмарочной площади в Кубличах. Как я теперь понимаю, убили его не обязательно поляки или нарушители границы, а, вполне возможно, свои в целях провокации, как это не раз бывало и раньше. Все это окрашивало детство в неестественные, порой уродливые тона. Особенно если иметь в виду некоторые последующие события…

Школа в нашей деревне открылась на рубеже 30-х годов, сперва это была начальная школа в крестьянской хате. Та хата стоит и поныне, после войны в ней жил мой брат Микола. А когда создавалась школа, хозяева хаты отдали под нее большую комнату, а сами переселились в боковушку. В комнате поставили два длинных стола, собрали человек пятнадцать деревенской ребятни. Учителем был Антон Васильевич Авласенко из деревни Дорошковичи. Кстати, его дочка живет в Минске, замужем за старшим Машеровым.

Так сложилось, что все мои друзья были старше меня и пошли в школу раньше, а мне было только шесть лет. Сижу один дома, а в школе что-то интересное происходит, и я тоже туда хочу. И вот отец однажды взял меня за руку и повел к учителю. Поговорил с ним, и Антон Васильевич сказал: «Пусть ходит». Дал мне тетрадь и перо, а Володя Головач, с которым я путешествовал на озеро, сбегал со мной на замерзшее болото, аккуратно срезал ножичком камышинку и вставил в нее перо. И стал я учиться.

С той поры (а может, немного раньше) началось мое знакомство с художественной литературой. Читать я еще не умел, и первое художественное произведение мне прочел отец. Это был знаменитый «Гой» Михася Лынькова («И плакала Рива…»). А в школу учитель принес однажды несколько детских книжек, стал раздавать для прочтения – это тебе, это тебе. Мне досталась тоненькая книжечка, сказка «Царевна-лягушка», а Володе «Конек-Горбунок». Это была первая моя школьная обида: не хотел я читать про «лягушку», хотел про Конька-Горбунка. Обделила судьба на первом же этапе.

Во втором классе я учился уже в другой деревне – в Двор-Слободке. Тамошняя школа была получше, в былой господской усадьбе. Под школу отвели половину господского дома с верандой, кафельной грубкой и большими окнами. Учил нас молодой учитель Степан Григорьевич Троцкий, а также его коллега Кротенок. Первый теперь на пенсии, долго работал в Браслове. Тогда, в Двор-Слободке, он был веселый человек, не злой, мы его любили.

Он преподавал, кажется, одну зиму. Затем явился другой – Сергей Степанович Новиков, уроженец нашей деревни. Этот был противоположность прежнему: довольно суровый человек, партиец, он организовывал колхозы в нашей округе, в годы войны погиб в партизанах, во время знаменитого разгрома партизан Витебщины, названного потом «героическим прорывом». У него была своя, партийная система преподавания: очень он напирал не на язык или арифметику, а на обществоведение, а также на историю. В комнате, в которой мы учились, было сразу два класса – младший сидел на одном ряду парт, старший – на соседнем. Если в одном классе шел устный урок, то в другом – письменный, самостоятельный. И бывало так, что я свои задачки быстренько решу и сижу, слушаю, о чем идет речь в старшем классе. И не раз бывало, когда там никто не мог ответить на какой-то вопрос учителя (один, помню, был о Парижской коммуне), я подымал руку, и Сергей Степанович меня вызывал, а потом стыдил старшеклассников, что они не знают. Вот так я поактивничал несколько раз, и учитель говорит: «Нечего тебе там сидеть, перебирайся сюда». Посреди учебного года он перевел меня в четвертый класс. Но это не пошло мне на пользу. Потому что окончил я четыре класса в десять лет, а что дальше? Средняя школа в Кубличах, за три километра, вот отец и говорит: «Куда тебе, малявке, так далеко ходить? Ступай снова в Слободку». И пошел я снова в четвертый класс, лишь бы учиться. Вот и вышло, что в третьем классе я проучился полгода, а в четвертом – два года. Позже стал ходить в Кубличи, в тамошней средней школе учились хлопцы и девчата всей округи.

Когда замерзало болото, в школу ходили напрямки – через олешник, пригорок и дальше болотом. На болоте надо было обойти островок олешника на трясине, заросший осокой, перебраться через заросшую аиром речушку и вскарабкаться на довольно крутой склон перед Кубличами. Путь был нелегкий, но интересный: на болоте попадались зайцы, можно было вспугнуть в осоке куропаток. Однажды в зимних сумерках мне повстречался волк, какое-то время мы с ним шли в одном направлении, я – по тропинке, а он – поодаль, по целине. Потом разошлись – каждый своей дорогой.

На болоте вблизи школы разлеглось небольшое озерцо, недоступное летом, зато захватывающе интересное осенью, когда покрывалось тонким прозрачным льдом. Ранним утром на нем можно было поскользить, исследовать илистое дно – глубина была небольшая. На дне, едва шевеля плавниками, дремали язи и щуки. Стоило тихонько продолбить маленькую лунку и направить на рыбину сделанную из толстой проволоки острогу, как язь или щука становились твоей волнующей добычей. Этим обычно занимались хлопцы постарше, ребятишкам разрешалось только смотреть.

Лето, летушко, летейко…

Его ждали, о нем мечтали, грезили. А оно все медлило, весна продолжалась. Весна тоже неплохо, но ведь – школа! Испытания – экзамены – каждый год, за каждый класс. А еще – бесхлебица, щавель да крапива. Травица, от которой больно во рту.

Но вот наконец школа позади, учебники – на полку. Лес уже нарядился в листву, вокруг зелено. В школу ходить не надо, но плохо то, что вне школы нет книг, нечего читать. Зато – воля. И – озеро. Снаряжаем удочки. Крючки раздобыли загодя, у некоторых есть ушко, а то теперь в магазине крючок с ушком не купишь – все только с плоскими кончиками. А такой крючок плохо держится на узелке самодельной «лески», плетенной из волосьев, выдернутых из хвоста белой кобылы. К сожалению, в колхозе только одна кобыла белая. Бригадир ругается. Хотя бригадир, Антон Стриженок, вовсе не злой дядька и бранит нас беззлобно.

На рыбалку я встаю на заре и сразу – на озеро. Конечно же, на Беляковское, как мы его называем. Чтобы не идти через Савчёнки, в которых мальчишки драчливые (могут поколотить), взбираюсь на горку возле Савчёнок-горних, оттуда по тропке через олешник к озеру. Червяки тут же, на берегу. Наступает великое бдение – кроме меня и поплавка ничего больше не существует. Первая поклевка, круги на воде. Но поклевка – еще не рыбина. Клев очень осторожный, пугливый. Солнце выкатывается над лесом, припекает плечи через рубашку, а у меня всего две плотвички. К обеду – штуки четыре. Меняю место, хожу туда-сюда по берегу. Рыбных мест тут, однако, не много – сплошь камыши, кувшинки. Беда, если оборвется крючок. Бывает, что он последний.