Гидра (страница 5)

Страница 5

Водка возымела обманчивый эффект. Глеб расслабился. Вновь примерился к усачу:

– Нет, ну вы слыхали! Америка в Анкаре совсем обезумела. Эти шашни с Ираном…

Кто-то постучал в стекло. Глеб стух, заметив активно жестикулирующего Мирослава Гавриловича. Натянул фальшивую улыбку – не лезть же под стол.

– Миро… Гав… – Глеб замахал, приглашая главреда в столовую. Тот жестом отверг предложение. Показал на часы, на здание редакции, шлепнул о стекло пятерней и ушел, недовольно раздувая щеки.

– По мою душеньку, – пробормотал Глеб. Продавщица чихнула.

«Ты один меня понимаешь», – мысленно обратился Глеб к повару-солонке. Допил и козырнул присутствующим:

– Удаляюсь на казнь.

– Ни пуха. Апчхи.

Пух, как снег, скапливался у бордюров.

– Пьяный? – с порога накинулся Мирослав Гаврилович. С портретов смотрели сурово Чехов, Белинский и Достоевский.

– Что вы, как можно. Во вторник, с утра…

– Сегодня четверг! – При всей напускной строгости Мирослав Гаврилович, член бюро обкома, был добрейшим человеком и боролся за каждого подопечного, как за родного, в официальных бумагах аттестовал положительно. Подопечные, случалось, вылазили ему на шею.

– Дни летят, – удивился Глеб. – От печатной машинки отклеишься – и лето пролетело.

– Кстати, о машинках. Что это ваша выстучала? – Главред ткнул пальцем в листы со статьей Аникеева. – Это стилизация под тридцатые годы или намеренное ерничанье? «Женщина – человек особый»? «Перед смертью пели и благодарили Родину»?

– А что еще делать перед смертью?

– Стыдиться, Аникеев! Люди гибли, чтобы метро запустить, а вы даете лапидарную казенщину. Вы, некогда инициативный, квалифицированный, систематически работающий над повышением идейно-политического уровня… ставящий злободневные вопросы производственной жизни…

– Спасибо, конечно…

– Ой, не благодарите. С этим, с бригадиром-проходчиком вы после интервью что?

– Что?

– Что??

– Наклюкались.

– Именно. А он – эпилептик, и его жена на вас, между прочим, жалобу написала.

– Он рассказывал про нее. Змея, говорит.

– Хватит ерничать, – устало произнес Мирослав Гаврилович. – Вы ж талантливый парень, Аникеев. Как я, из провинции, донской. Вы в войну что делали?

– Аэропорт строил… в колхозе работал, в лесу на дровах… летний лагерь военной подготовки прошел.

– А товарищу… – Главред сверился с блокнотом. – Товарищу Лисенкиной вы рассказывали, как освобождали Будапешт.

– Я пьяный был, Мирослав Гаврилыч.

– Пьяный! На ВДНХ! Куда вас не отдыхать послали, не за юбками бегать, а освещать выставку достижений народного хозяйства.

– Я освещал…

– Но это все мелочи, мелочи. А вот ваши измышления по поводу спутника…

Глеб вздрогнул, впервые за весь разговор с шефом по-настоящему испугавшись. О «Луне-1», космическом зонде, запущенном в январе, он говорил с Черпаковым – отличным мужиком и отличным журналистом. И, кажется, позволил пару вольностей, обсуждая космическую программу и то, почему «Луна» взлетела, а, например, американский метеоспутник «Авангард-2» сгорел в стратосфере. Теории о связи космической программы с тайными учениями сами по себе были крамолой. Неужели Черпаков наябедничал?

– Я про спутник ничего не знаю…

– Аникеев, Аникеев. Что мне с вами делать? – Мирослав Гаврилович выглядел искренне опечаленным.

– Пожурить и отпустить? Я тут про Кубу шедевр ваяю…

– Не надо про Кубу, Аникеев. Вы нам сваяйте шедевр про героев-лэповцев, несущих свет тайге.

– Так я в инженерии – дуб-дерево…

– Ничего. Подтяните грамотность. Время будет. Три недельки, скажем.

– На статью?

– На командировку. В понедельник – это через четыре дня – вы отправляетесь в Якутию. Прямехонько в Яму. Сокращение от «якутской магнитной аномалии».

– Якутия… Яма… Да меня жена в жизни не отпустит…

– Нет у вас жены, Аникеев. Ни жены, ни детей, ни домашних животных.

– Но кактус…

– Принесете, буду его поливать.

– Мирослав Гав… – Глеб поник. – Это ж ссылка.

– Это не ссылка, а разумная альтернатива тюремному сроку. – Главред понизил голос. – Поймите. Надо вам из Москвы уехать, пока все не уляжется.

– Уляжется – что?

– Где, по-вашему, Черпаков? – Мирослав Гаврилович посмотрел на дверь.

– В Пицунде.

– На Лубянке.

Глеб побледнел.

– Как?

– Как-как. Каком кверху. Партийное следствие, арест, а дальше, видимо, десятка. Черпаков писал о гибели тургруппы Дятлова. Ну и записался. При обыске у него изъяли запретные книги. «Культы Гулей», «Таинства Червя», фон Юнцта…

– Фон Юнцта, – горько хмыкнул Глеб. – Нам его в школе на внеклассное чтение задавали.

– Время было другое, Аникеев. Черпаков с катушек слетел. Договорился до секретных экспериментов с пространственно-временными петлями, которые мы якобы проводим на высоте 1079. Нет, десятка – это еще хорошо будет. – Главред затряс седыми кудрями. – А для вас, Аникеев, прямая дорога. Якутия, тайга, романтика. А мы тут черной завистью изойдем.

– Сопьюсь же, Мирослав Гаврилович, – использовал Глеб последний аргумент.

– Иногда лучше спиться, чем сесть, – философски изрек главред. – Ну, ступайте, ступайте. Дышать вашим перегаром сил больше нет.

Глава 4

Дверь малой сцены отворилась, и в коридор выскользнул миниатюрный гусар. Тесные кавалеристские сапоги затопали по бетону. Голенища натирали нежную кожу, тело взмокло под униформой. Гусар сорвал с головы кивер, и шелковистые каштановые локоны рассыпались по плечам.

Сердце колотилось. В ушах звучала оброненная ведущей актрисой фразочка: «Кто приволок на репетицию сельдь? Сельдью смердит». Щеки наливались красным, память отматывала пленку вспять, в город Ирбит. Перед глазами вставал папаша Агнии Кукушкиной, почти дословно дублирующий слова высокомерной актрисули.

Погруженный в воспоминания, гусар свернул за угол и едва не столкнулся со старым знакомцем, стопятидесятикилограммовой тушей, упакованной в безразмерный полосатый костюм, перекрывшей дорогу к фойе. Бруно Каминский, кондовый драматург и редкостная сволочь, стоял спиной к гусару и не видел его. Идея общения с Бруно привлекала не сильнее, чем мозоли. Гусар попятился – Каминский начал разворачиваться, но гусар уже метнулся за угол и взлетел по лестнице к техническим помещениям театра.

Гусара звали Галя Печорская, и его… ее жизнь летела под откос. Стоило так высоко взбираться, чтобы так громко упасть. Но, как говорила покойная бабуля, судьбу не перехитрить, не переиначить.

Галя родилась в тридцать втором в Одессе. Ее мама трудилась на заводе «Кинап», производящем аппаратуру для съемок фильмов. От отца, черноморского матроса, осталась единственная фотография, на которой он белозубо улыбался, позируя в порту. Отец пропал без вести – Гале было два годика, – отправился в рейс и не вернулся. К Гале он приходил во снах. Пускал пузыри изо рта и звал с собой глухим, как сквозь толщу воды, голосом.

Когда началась война, Печорских эвакуировали на Урал. Мама с бабушкой работали допоздна, чтобы как-то занять девочку, записали ее в полдюжины кружков. Ей в равной степени давались и сольфеджо, и бальные танцы, и язык глубоководных, но больше всего ей нравилось смотреть фильмы в кинотеатре «Луч». Она обожала музыкальные комедии, исторические драмы, военную хронику. Мечтала попасть на экран, и кассирша, очарованная юной поклонницей кино, посоветовала ей записаться в клуб творческой самодеятельности. Драмкружок ставил спектакли для железнодорожников, Галя играла то стойкого оловянного солдатика, то Тильтиль, разыскивающую синюю птицу.

В Ирбите Галя впервые узнала, что она не такая, как все.

Облаченная в гусарскую униформу, Галя вбежала в захламленное помещение под крышей театра. Включила свет, напялила кивер на голову гипсового Пушкина, из кармана мундира достала спички и пачку «Новостей». Ростовое зеркало отразило привлекательную, но явно требующую отдыха молодую женщину. Набрякшие веки, запавшие щеки, заострившиеся скулы. Галя закурила, с удовольствием впуская в легкие дым.

Агния Кукушкина играла фею Берилюну. И Галю почему-то не любила. После репетиции подстерегла с товарками на задворках ДК и давай забрасывать снежками. Галя не обиделась, наоборот, хохотала, думая, что с ней хотят дружить. Слепила снежок, пульнула да угодила случайно Агнии в глаз. Кукушкина разрыдалась и бросилась прочь, не слушая извинений Гали. Настучала отцу, он нашел Галю у подъезда общежития.

Кукушкин был рыжим детиной с откормленной ряхой. Ему бы Москву от немцев защищать. Но в тот вечер он защищал дочурку. Спросил, что стряслось, Галя объяснила. Кукушкин присел перед ней на корточки, участливо оглядел.

– Чем это воняет? – спросил. – Не слышишь?

Галя принюхалась. Пахло кукушкинским одеколоном.

– Запах такой… сейчас-сейчас… как грязная манда…

Галя не знала этого слова.

Кукушкин наклонился вплотную и втянул ноздрями воздух.

– Ба! Так это ты воняешь, ставрида.

Галя понюхала свои руки.

– Неправда…

– Слушай сюда, полукровка. – Кукушкин вцепился в предплечье Гали. Грубо вцепился, без скидок, и заглянул в глаза. – Еще раз моего ребенка обидишь, я из тебя уху сварю, усекла?

Галя всхлипнула.

– Усекла, рыбина?

Галя кивнула. Горячие слезы потекли по щекам. Разве может взрослый дядя так обращаться с десятилетней девочкой?

– Пошла вон! – Кукушкин толкнул Галю в сугроб и удалился, насвистывая бравурную мелодию. Лежа в снегу и потом в кровати, под бабушкиной шалью, Галя кое-что поняла о людях и о себе. А папа улыбался с фотографии, словно говорил: «Ну да. Будет тебе несладко, но выстоишь».

Столбик пепла осыпался в рукав. Галя стерла нарисованные усы, расстегнула стоячий ворот доломана и обнажила шею, тонкую, изящную, с двумя полумесяцами шрамов справа и слева, под гландами. Получив деньги за «Тиару для пролетариата», она легла под скальпель хирурга и удалила перепонки между пальцами, но с шеей ничего поделать не могла. Всю жизнь, на всех интервью ей задавали один и тот же вопрос: умеет ли она дышать под водой? И Галя терпеливо разжевывала: не умею, это не жабры, а врожденное кожное образование, жаберные крышки, и они сросшиеся. Кеша говорил, они ничуть ее не портят, но Кеша никогда не целовал ее туда. Ни разу не целовал ее горло.

Галя огладила шею рукой. Перепонки и недоразвитые жабры – наследство по папиной линии. Отец вышел из Черного моря в восемнадцатом. Неизвестно, сколько ему было: двести, триста лет? Но Советская власть, пропагандирующая равенство между людьми и амфибиями, дала ему образование. Он экстерном окончил школу, затем училище. Мама практически не рассказывала о нем. Бабушка говорила, он был хорошим, но чужаком. Судьба, говорила бабушка, властна и над людьми, и над глубоководными.

Слова Кукушкина что-то поменяли в жизни Гали. Будто прежде никто не замечал, что она «другая», но Кукушкин открыл обществу глаза, и понеслось. Ее гнобили в старших классах, на переменках, в раздевалке бассейна, ей подкидывали рыбьи головы в портфель, а много позже она находила рыбу и гадкие рисуночки в гримерках. Девочки гораздо хуже, злее Агнии поймали Галю в туалете и сняли колготы с трусами, чтобы проверить, есть ли у нее внизу чешуя.

– Отомсти им, – сказала бабушка.

– Как?

– Уж точно не так, как Кукушкину. Стань знаменитой. Это будет лучшая месть.

В «Щепку» Галю не приняли. Послевоенная пресса, будто заразившись чумой от вчерашнего врага, клеймила евреев и глубоководных. Приемная комиссия едва ли не носы зажимала прищепками, хотя Галя никогда ничем не воняла. Зато ей неожиданно подфартило с ВГИКом. И басня, и проза, и «Младой Дионис» возымели эффект. Галю взяли в творческую мастерскую профессора Бибикова.