Воздушные змеи (страница 9)

Страница 9

Я был настолько потрясен перспективой проводить целый день с Лилой, что чуть ли не усмотрел здесь влияние воздушного змея “Альбатрос”, накануне улетевшего в небо и, быть может, снискавшего для меня эту милость. Что касается дяди, то он зажег трубку и задумчиво глядел на поляка. Наконец он подтолкнул к нему колбасу и бутылку; Стас Броницкий завладел ими и на этот раз откусил прямо от батона колбасы, уже не заботясь об элегантности. Затем, с полным ртом, дохнул на нас чесноком, и мы услышали настоящий крик души:

– Наверное, вы считаете, что я слишком занят финансами, и, так как вы сами увлекаетесь вещами крылатыми и возвышенными, это, разумеется, должно казаться вам чересчур приземленным. Но вы должны знать, господин Флёри, что я веду настоящий бой во имя чести. Мои предки победили всех врагов, которые пытались нас покорить, а я собираюсь победить деньги, этого нового захватчика и естественного врага аристократии, на его собственной территории. Не думайте, что я стремлюсь отстаивать мои былые привилегии, но я не пойду на уступку деньгам и…

Он оборвал свою речь и, высоко подняв брови от удивления, внезапно уставился на какую‐то точку в пространстве. Это были последние дни Народного фронта, и хотя мой дядя и говорит, что не принадлежит ни к какой партии, под влиянием исторического момента он соорудил “Леона Блюма”[12] из бумаги, бечевки и картона, с управляемым хвостом. Он был очень хорош в небе со своей черной шляпой и красноречиво поднятыми руками, но сейчас висел вниз головой у балки рядом с “Мюссе” с лирой, без особого соблюдения хронологии.

– Что это такое? – спросил Стас Броницкий, откладывая колбасу.

– Это моя историческая серия, – сказал Амбруаз Флёри.

– Похоже на Леона Блюма.

– Я держусь в курсе событий, вот и все, – объяснил дядя.

Броницкий сделал неопределенный жест рукой и отвернулся.

– Хорошо, не важно. Так вот, как я вам говорил, таланты вашего племянника могут быть для меня очень полезны, так как нет машины, которая способна была бы считать так быстро. В финансовой сфере, как в фехтовании, главное – быстрота. Нужно опередить других.

Он бросил еще один беспокойный взгляд в сторону Леона Блюма, взял платок и вытер лоб. В его небесно-голубых глазах был отчаянный отблеск, как у рыцаря в поисках святого Грааля, которого обстоятельства заставили заложить коня, доспехи и копье.

Мне понадобилось время, чтобы обнаружить, что финансовый гений Броницкого был самым настоящим. В самом деле, он одним из первых разработал финансовую систему, которая затем вошла в обиход и благодаря которой банки оказывали ему поддержку: он столько им задолжал, что они не могли себе позволить довести его до банкротства.

Мой опекун проявил осторожность. Без малейшего намека на иронию, как всегда, когда он иронизировал по‐настоящему, дядя сообщил моему будущему покровителю, что мой жизненный путь в общем определен и рассчитан на большие высоты:

– Хорошее скромное место почтальона с обеспеченной пенсией, вот что я имею в виду для него.

– Но, боже мой! Месье Флёри, у вашего племянника гениальная память! – прогремел Стас Броницкий, ударив кулаком по столу. – И все, чего вы для него хотите, – это место мелкого чиновника?

– Месье, – ответил мой дядя, – сейчас наступают такие времена, когда, может быть, самая лучшая роль выпадет на долю мелких чиновников. Они смогут сказать: “Я, по крайней мере, ничего не сделал!”

Тем не менее они условились, что в летние месяцы я буду поступать в распоряжение Броницких в качестве “счетовода”. На этом дядя и мистер Джонс, взяв графа под локотки, ибо колбаса сделала свое дело – о двух бутылках вина здесь приличествует скромно умолчать, – проводили его к автомобилю. Садясь за руль, невозмутимый мистер Джонс, которого я до сих пор принимал за воплощение британской флегмы и корректности, повернулся к моему опекуну и с очень сильным английским акцентом, но на таком французском, который неоспоримо свидетельствовал о занятиях совсем иного свойства, нежели работа личного шофера, произнес:

– Бедный фраер. Никогда не видал такого обормота. Так и просится ощипать.

На этом, надев перчатки и вновь обретя свой невозмутимый вид, он тронул с места “паккард”, ослепив нас неожиданным проявлением лингвистических способностей.

– Ну вот, – сказал дядя, – ты наконец вышел в люди. Нашел могущественного покровителя. Прошу тебя только об одном…

Он серьезно посмотрел на меня, и, хорошо его зная, я уже смеялся.

– Никогда не давай ему в долг.

Глава X

Три следующих года, с 1935 по 1938‐й, в моей жизни было только два сезона: лето, когда Броницкие с наступлением июня возвращались из Польши, и зима, начинавшаяся с их отъезда в конце августа и продолжавшаяся до их возвращения. Бесконечные месяцы, во время которых я не видел Лилу, были полностью посвящены воспоминаниям, и я думаю, отсутствие моей подруги окончательно лишило меня способности забывать. Она редко мне писала, но ее письма были длинными и напоминали страницы дневника. Тад, когда я получал от него весточку, сообщал, что его сестра “продолжает мечтать о себе, в настоящий момент она собирается ухаживать за прокаженными”. Конечно, в ее письмах были слова нежности и даже любви, но они производили на меня странно-безличное, чисто литературное впечатление, так что я совсем не удивился, когда в одном из них Лила сообщила, что предыдущие послания были отрывками из более полного произведения, над которым она работает. Тем не менее, когда Броницкие возвращались в Нормандию, она бросалась ко мне с распростертыми объятиями и покрывала меня поцелуями, смеясь, а иногда даже слегка плача. Мне хватало этих нескольких мгновений, чтобы почувствовать, что жизнь сдержала все свои обещания и что для сомнений места нет. Что касается моих обязанностей “секретаря-математика”, как прозвал меня Подловский – человек на побегушках у моего нанимателя, гладковыбритый, причесанный на прямой пробор, с лицом, состоящим из одного подбородка, с влажными руками, всегда готовый к поклонам, – то работа, которую я выполнял, вовсе не была увлекательной. Когда Броницкий принимал какого‐нибудь банкира, маклера или ловкого спекулянта и они предавались хитрым подсчетам процентов, роста цен или маржи прибыли, я присутствовал при беседе, жонглировал миллионами и миллионами, составлял огромные состояния, подсчитывая банковские начисления и займы, затем увеличивая сегодняшний курс акций, которые могли бы быть куплены, на сумму вероятной прибыли, которую можно будет извлечь из них завтра, вычисляя, что столько‐то тонн сахара или кофе дадут такую‐то сумму в фунтах стерлингов, франках и долларах, если только акции будут расти в цене в соответствии с предчувствиями гениального “кавалериста финансов”, и в результате так быстро привык к миллионам, что с тех пор никогда не чувствовал себя бедным. Занимаясь этими операциями высокого полета, я ждал появления Лилы за чуть приоткрытой дверью: она всегда показывалась, чтобы заставить меня потерять голову и сделать какую‐нибудь грубую ошибку, разоряя одним махом ее отца, заставляя курс хлопковых акций падать до предела, деля, вместо того чтобы умножить, что вызывало полную растерянность “кавалериста” и хохот его дочери. Когда я немного привык к этим выходкам, целью которых – насколько же излишней! – было проверить прочность ее власти надо мною, и мне удавалось не сбиться и избежать ошибки, она делала разочарованную гримаску и уходила не без гнева. Тогда мне казалось, что меня постигла огромная потеря, более страшная, чем все биржевые неудачи.

Мы встречались каждый день около пяти часов на другом конце парка, за прудом, в шалаше, куда садовник бросал цветы, “пережившие себя”, как выражалась Лила; потерявшие краски и свежесть, они изливали здесь свое последнее благоухание. Ноги вязли в лепестках, в красном, голубом, желтом, зеленом и лиловом, и в травах, которые называют сорняками, потому что они живут как им хочется. В эти часы Лила, научившись играть на гитаре, “мечтала о себе” с песней на устах. Сидя в цветах, подобрав на коленях юбку, она говорила мне о своих будущих триумфальных турне по Америке, об обожании толпы и в своих фантазиях была так убедительна, или, скорее, я так ею восхищался, что все эти цветы у ее ног казались мне данью ее восторженных поклонников. Я видел ее бедра, я сгорал от желания, не смел ничего, не двигался; я просто тихо умирал. Она пела неверным голосом какую‐нибудь песню, слова которой написала сама, а музыку – Бруно, а потом, испуганная своим старым врагом – действительностью, отказывавшей ее голосовым связкам в божественных звуках, которых Лила от них требовала, бросала гитару и начинала плакать.

– У меня нет ни к чему никакого таланта, вот и все.

Я утешал ее. Ничто не доставляло мне большего удовольствия, чем эти минуты разочарования, ибо они позволяли мне обнимать ее, касаться рукой груди, а губами – губ. И вот настал день, когда, потеряв голову, позволив своим губам действовать по их безумному вдохновению и не встретив сопротивления, я услышал голос Лилы, которого не знал, голос, с которым не мог сравниться никакой музыкальный гений. Я стоял на коленях, а голос опьянял меня и уносил куда‐то выше всего, что я знал до сих пор в жизни о счастье и самом себе. Крик прозвучал так громко, что я, никогда до этой минуты не бывший верующим, почувствовал себя так, как если бы наконец воздал Богу должное. Потом она неподвижно лежала на своем ложе из цветов, забыв руки на моей голове.

– Людо, о, Людо, что мы сделали?

Все, что я мог сказать и что было чистой правдой, это:

– Не знаю.

– Как ты мог?

И я произнес фразу в высшей степени комическую, если подумать обо всех возможных способах приобщения к вере:

– Это не я, это Бог.

Она приподнялась, села и вытерла слезы.

– Лила, не плачь, я не хотел огорчить тебя.

Она вздохнула и отстранила меня рукой:

– Дурак. Я плачу, потому что это было потрясающе. – Она строго посмотрела на меня: – Где ты этому научился?

– Чему?

– Черт, – сказала она. – Никогда не видела такого идиота.

– Лила…

– Замолчи.

Она легла на спину. Я лег рядом с ней. Я взял ее руку. Она отняла ее.

– Ну вот, – сказала она. – Я стала проституткой.

– Боже мой! Что ты говоришь?!

– Шлюха. Я стала шлюхой.

Я заметил, что она говорила это с глубоким удовлетворением в голосе.

– Что ж, наконец мне удалось стать кем‐то!

– Лила, послушай…

– У меня нет никаких способностей к пению!

– Есть, только…

– Да, только. Молчи. Я шлюха. Ну что ж, можно стать самой известной, самой знаменитой шлюхой в мире. Дамой с камелиями, но без туберкулеза. Мне больше нечего терять. Теперь все в моей жизни решено. У меня больше нет выбора.

Хотя я привык к скачкам ее воображения, мне стало страшно. Это был почти суеверный ужас. Мне казалось, что жизнь слушает нас и записывает. Я вскочил.

– Я тебе запрещаю говорить такие глупости! – закричал я. – У жизни есть уши. И потом, я ведь только…

Она сказала “ах!” и положила руку на мои губы:

– Людо! Я тебе запрещаю говорить о таких вещах. Это чудовищно! Чу-до-вищ-но! Уходи! Я больше не хочу тебя видеть. Никогда. Нет, останься. Все равно уже слишком поздно.

Однажды, возвращаясь с нашего ежедневного свидания в шалаше, я встретил Тада, который ждал меня в холле.

– Слушай, Людо…

– Да?

– Ты давно спишь с моей сестрой?

Я молчал. На стене уланский полковник Ян Броницкий, герой Сан-Доминго и Сомосьерры, поднимал над моей головой саблю.

– Не делай такого лица, старик. Если ты воображаешь, что я собираюсь говорить тебе о чести Броницких, то ты просто недоделанный. Я только хочу избавить вас от бед. Бьюсь об заклад, что ни один из вас даже не знает о существовании цикла.

– Какого цикла?

[12] Леон Блюм (1872–1950) – французский политический деятель, один из лидеров социалистического движения; в 1936–1937 и 1938 гг. – глава правительства Народного фронта. Во время оккупации Франции арестован и отправлен в Бухенвальд.