Федор Достоевский (страница 11)
Тургенев рассказывал И. Павловскому, что однажды Достоевский вошел к нему в ту самую минуту, когда собравшиеся у него гости (Белинский, Огарев, Герцен) смеялись над какой-то «глупостью». Он принял это на свой счет, выскочил во двор и час гулял там на морозе. Когда Тургенев разыскал его, тот воскликнул: «Боже мой! Это невозможно! Куда я ни приду, везде надо мной смеются. К несчастью, я видел с порога, как вы засмеялись, увидавши меня. И вы не краснеете?» Рассказ мало достоверен, но хорошо передает «атмосферу», создавшуюся вокруг затравленного писателя. Неприкрытой злобой дышат воспоминания И. Панаева: «Его (Достоевского) мы носили на руках по городским стогнам и, показывая публике, кричали: „Вот только что народившийся маленький гений, который со временем своими произведениями убьет всю настоящую и прошедшую литературу. Кланяйтесь ему! Кланяйтесь!“» По свидетельству жены И. Панаева, Авдотьи Панаевой, у Некрасова с Достоевским произошло бурное объяснение из-за поэмы «Рыцарь горестной фигуры». Достоевский выбежал от него «бледный, как полотно», а Некрасов после ухода его жаловался Панаевой: «Достоевский просто сошел с ума!.. Явился ко мне с угрозами, чтобы я не смел писать мой разбор на его сочинение в следующем номере. И кто это ему наврал, будто бы я всюду читаю сочиненный мною на него пасквиль в стихах! До бешенства дошел».
Расхождение Достоевского с кругом «Современника» и травля, в которой участвовали такие большие люди, как Тургенев и Некрасов, принадлежат к постыдным страницам нашей литературной жизни. Ненависть Достоевского навсегда сосредоточилась на Белинском и Тургеневе, как на воплощении всего зла «петербургского периода русской истории». Этой враждой в большой мере было предопределено развитие его мировоззрения.
В конце 1846 г. круг знакомых Достоевского резко меняется. Поссорившись с окружением Белинского, он сходится с братьями Бекетовыми, в гостеприимном доме которых собиралось большое и веселое общество. Велись живые беседы, обсуждались литературные новости: совершались прогулки. Григорович рассказывает: «Раз мы всей компанией согласились сделать большую экскурсию, отправиться пешком в Парголово, провести ночь на Поклонной горе над озером».
К тому же году относится знакомство писателя с литературным салоном Майковых. По словам доктора Яновского, Достоевский разбирал там «со свойственным ему атомистическим анализом» характеры произведений Гоголя, Тургенева и своего «Прохарчина». «И все это, – пишет Яновский, – продолжалось иногда с прибавлением хорошей музыки и пения, а большей частью в словесных прениях и отстаиваниях убеждений до трех и даже иной раз до четырех часов утра…» Дружба с Аполлоном Майковым сохранилась у Достоевского на всю жизнь.
Наступает новый, 1847 г. Автор «Двойника» с горечью признает «разложение своей славы в журналах» и подводит печальный итог своей литературной карьеры. «Ты не поверишь, – пишет он брату, – вот уже третий год литературного моего поприща я как в чаду. Не вижу жизни, некогда опомниться; наука уходит за невременьем. Хочется установиться. Сделали они мне известность сомнительную, и я не знаю, до которых пор пойдет этот ад. Тут бедность, срочная работа, – кабы покой!»
И после «Преступления и наказания», и после «Идиота», и даже после «Бесов» Достоевский будет говорить о своей «сомнительной известности», будет стремиться «установиться». И кажется, никогда не поверит окончательно в свою славу. Наряду с «неограниченным честолюбием» – бездонное смирение.
В этот трагический 1846 г. он с болезненным напряжением работает над двумя вещами: «Сбритые бакенбарды» и «Повесть об уничтоженных канцеляриях». Уверяет брата, что «обе они с потрясающим трагическим интересом и сжатые донельзя». Нужда заставляет его прервать эту работу и начать небольшую повесть для Краевского. 26 апреля он сообщает брату: «Я должен окончить одну повесть до отъезда (в Ревель), небольшую, за деньги, которые я забрал у Краевского, и тогда же взять вперед деньги».
Написав эту вещь («Господин Прохарчин»), он возвращается к «Сбритым бакенбардам». 17 октября повесть «еще не совсем кончена». Мечта об издании в одном томе всех сочинений терпит крушение. В том же месяце он пишет брату: «Все мои планы рухнули и уничтожились сами собой. Издание не состоится… Я не пишу и „Сбритых бакенбардов“. Я все бросил…» От двух задуманных повестей до нас дошли только заглавия. По ним можно судить, что Достоевский по-прежнему заключен в кругу тем «натуральной школы».
От работы целого года уцелела одна небольшая повесть «Господин Прохарчин»[7], и то изуродованная цензурой. Автор жалуется: «Прохарчин страшно обезображен в известном месте. Эти господа известного места запретили даже слово „чиновник“ и Бог знает из-за чего; уж и так все было слишком невинное, и вычеркнули его во всех местах. Все живое исчезло. Остался только скелет того, что я читал тебе. Отрекаюсь от своей повести».
Семен Иванович Прохарчин – такой же мелкий чиновник, как Макар Девушкин в «Бедных людях» и Акакий Акакиевич в «Шинели». Мотив убогости его существования резко подчеркнут. Живет он в углах, платит за свою каморку пять рублей в месяц, ест половину обеда, белья в стирку не отдает. Усилены также особенности его затрудненной речи: косноязычие гоголевского Акакия Акакиевича своеобразно огрублено. «Когда случалось ему [Прохарчину] вести долгую фразу, то, по мере углубления в нее, каждое слово, казалось, рождало еще по другому слову, другое слово, тотчас при рождении, по третьему, третье по четвертому и т. д., и т. д., так что набивался полный рот, начиналась перхота, и набившиеся слова принимались, наконец, вылетать в самом живописном беспорядке». Эта речевая характеристика сразу же вводит нас в психологию маньяка.
Подобно своим собратьям, Девушкину и Башмачкину, Прохарчин служит мишенью для издевательств; сожители рассказывают при нем небылицы, чтобы запугать его; отодвигают ширмы от его кровати и кладут на нее куклу; два «приятеля» пытаются похитить его заветный сундучок. В травле угрюмого человека насмешливыми сожителями отражаются не только канцелярские невзгоды Акакия Акакиевича и Макара Девушкина, не только «козни врагов» Голядкина, но и личная драма Достоевского, «затравленного» кружком «Современника». Как и сам автор, Прохарчин – человек «несговорчивый, молчаливый», он «не умеет уживаться с людьми». Жил он раньше в «глухом, непроницаемом уединении», молча пролежал на кровати за ширмами пятнадцать лет и «сношений не держал никаких». «Светлая идея», которую Достоевский, по своему признанию, «испортил» в «Двойнике», снова появляется в «Прохарчине». Опять перед нами проблема одиночества человеческой души, замкнутости сознания, бегства в подполье. В «Двойнике» отрыв человека от действительности изображен в плане патологическом; Голядкин – сумасшедший, Прохарчин – только чудак «с фантастическим направлением головы», окруженный некоторой «таинственностью». Этим изменением тональности автор исправил главный недостаток «Двойника»; новая повесть не запись бреда, а отчетливая обрисовка характера. Достоевский как будто пересматривает свое решение проблемы «уединенности». Бегство в безумие не кажется ему более неизбежной судьбой подпольного человека. Он видит другие возможности «самоутверждения». Отстаивая себя от враждебного и чуждого мира, спасаясь от пустоты своей «замкнутости», одиночка может замечтать о могуществе, бедняк плениться идеей богатства. Прохарчин – скупец: подобно Акакию Акакиевичу, он живет впроголодь, лишает себя самого необходимого, аскетически служит своей «идее». Но идея его несравнима с жалкой мечтой о теплой шинели. Его идея величественна. Он – скупой рыцарь.
Историю возникновения образа нищего-богача Прохарчи-на и связь его со «Скупым рыцарем» Пушкина Достоевский подробно изложил впоследствии в фельетоне «Петербургские сновидения в стихах и прозе» (1861). В нем он рассказывает, что однажды прочел в газетах историю одного скупца. «Открылся вдруг новый Гарпагон, умерший в самой ужасной бедности на грудах золота. Старик этот был некто отставной титулярный советник Соловьев. Он нанимал себе угол за ширмой за три рубля. В своем грязном углу Соловьев жил уже более года, не имел никаких занятий, постоянно жаловался на скудость средств и даже, верный характеру своей видимой бедности, за квартиру вовремя не платил, оставшись после смерти должен за целый год… Он отказывал себе в свежей пище даже последние дни своей жизни. После смерти Соловьева, умершего на лохмотьях, посреди отвратительной и грязной бедности, найдено в его бумагах 169 022 р. с. кредитными билетами и наличными деньгами…
И вот передо мной, – продолжает автор, – в толпе мелькнула какая-то фигура, не действительная, а фантастическая… Фигура была в шинели на вате, старой и изношенной, которая непременно служила хозяину вместо одеяла ночью, что видно было даже с первого взгляда. Клочки седых волос выбивались из-под шляпы и падали на воротник шинели. Старичок подпирался палкой. Он жевал губами и, глядя на землю, торопился куда-то. Поравнявшись со мной, он взглянул на меня и мигнул мне глазом, умершим глазом, без света и силы, точно передо мной приподняли веко у мертвеца, и я тотчас же догадался, что это тот самый Гарпагон, который умер с полумиллионом на своих ветошках…
И вот передо мною нарисовался вдруг образ, очень похожий на пушкинского „Скупого рыцаря“. Мне вдруг показалось, что мой Соловьев – лицо колоссальное. Он ушел от света и удалился от всех соблазнов его к себе за ширмы. Что ему во всем этом пустом блеске, во всей этой нашей роскоши? К чему покой и комфорт?.. Нет, ничего ему не надо, у него все это есть, там, под подушкой, на которой наволока еще с прошлого года. Он свиснет, и к нему послушно приползет все, что ему надо. Он захочет, и многие лица осчастливят его внимательной улыбкой. Он выше всех желаний… Но когда я фантазировал таким образом, мне показалось, что я хватил не туда, что я обкрадываю Пушкина…»
Человек, отгородившийся от мира, висит в пустоте; замкнутость «я» есть его опустошенность. Перед страхом небытия он утверждает себя на «могуществе». Если он богат, у него «все есть». Но Достоевский не хочет «обкрадывать» Пушкина и его идею развивает самостоятельно. Он выделяет в скупости не сторону могущества, а сторону страха. Ему представляется, что в молодости Соловьев был как все: любил какую-нибудь Луизу, ходил в театр, и вдруг с ним случилось одно из тех происшествий, которые в один миг изменяют человека.
«Быть может, с ним была какая-нибудь минута, когда он вдруг как будто во что-то прозрел и заробел перед чем-то. И вот, как Акакий Акакиевич копит гроши на куницу, и он откладывает из жалованья и копит, копит на черный день, неизвестно на что, но только не на куницу. Он иногда и дрожит, и боится, и закутывается воротником шинели, когда идет по улицам, чтобы не испугаться кого-нибудь, и вообще смотрит так, как будто его сейчас распекли». И чем больше он копит, тем больше боится. «И сладостно и страшно ему: и страх все больше и больше томит его сердце, до того, что он вдруг осуществляет свои капиталы и скрывается в какой-то бедный угол…»