Смех за левым плечом. Черные доски (страница 4)

Страница 4

В этот день в соседнем, большом (по сравнению с нашим) торговом селе Черкутине – престол. Церковь у них во имя Троицы. Большое гулянье и в самом селе, и в Клещиковой роще – в березовом лесу, в километре от Черкутина. Мои сестры, девицы, Клавдия двадцати одного года, уже окончившая образцовую женскую гимназию в губернском городе Владимире, Тоня – двадцати лет, Валентина (через несколько дней она станет моей крестной) – семнадцати и Катюша – шестнадцати лет, в этот день гуляли в Клещиковой роще и в Черкутине. На них были, наверное, светлые, может быть, соломенные шляпки с лентами и светлые же летние платья. Они видели, как ближе к вечеру этого Троицына дня к дому доктора Николая Васильевича Лебедева подъехал на Голубчике, запряженном в легкий тарантас, их отец, Алексей Алексеевич. Жена доктора (она же акушерка), Елизавета Павловна, села в тарантас, и тот, легко пружиня на рессорах, повез ее в сторону Алепина.

Считалось, что все это происходило с 13 на 14 июня, и таким образом, 14 июня я всегда считал днем своего рождения. Так оно и написано в разных анкетах, которые мне приходилось заполнять, и в разных там биографических справках, вплоть до Большой советской энциклопедии, до многотомного справочника, издающегося где-то в Англии и известного под названием «Кто есть кто».

Но однажды мне позвонила Люда Гребенщикова, поэтесса, тонкий лирик, которой я помог некогда с выходом первой книги.

– Владимир Алексеевич, у меня в руках сводный календарь с XVI века по XXII. Вы родились 14 июня 1924 года. В этот день была суббота, послушайте о личных качествах людей, родившихся в субботу, согласно японскому гороскопу…

– Любезная Людмила Анатольевна, благодарен вам за звонок и внимание, но дело в том, что я не мог родиться в субботу. Ни в коем случае.

– Ничего подобного! 14 июня 1924 года была суббота…

– Значит, я родился не 14 июня.

– Но почему?

– Потому что я родился в Духов день. Есть такой праздник. Всегда – на другой день после Троицы. А Троица всегда в воскресенье. Она меняет числа в зависимости от Пасхи, но всегда в воскресенье. Духов день всегда в понедельник. Понимаете?

– Но почему вы уверены насчет Духова дня?

– Уверен… В нашей семье могли забыть или перепутать числа, но праздник – нет. В этот день мои сестры гуляли в Черкутине, понимаете? Была Троица. Они видели, как Алексей Алексеевич на тарантасе приезжал за Елизаветой Павловной…

– Кто такая Елизавета Павловна?

– Акушерка. Понимаете? А ночью, ближе к утру, я родился. С воскресенья на понедельник. Фактически уже в понедельник. В Духов день.

– Ну значит, 16-го? А как же вам теперь быть?

– Действительно… – Вдруг меня осенило: – Знаете что? Теперь я буду отмечать свой день рождения по скользящему графику…

– То есть?

– Ну как же… Троица переходит с числа на число, и Духов день тоже. В этом году, например… дайте сообразить… Пасха была 30 апреля… плюс семь недель… Троица будет 18 июня. Духов день 19-го. Значит, в этом году я буду отмечать свой день рождения 19 июня. А на будущий год, скажем, – 11 июня… Великолепно! Но всегда в Духов день, понимаете?..

Людмила Анатольевна, поэтесса и тонкий лирик, все поняла.

4

Итак – шлеп! Разрыв оболочки небытия и крики грачей.

Земля, на которой я таким образом очутился, имела достаточно оснований называться одновременно и раем и адом. Это и понятно, если иметь в виду главную цель, ради которой меня сюда забросило. Чтоб выбрать в конце концов между двумя крайностями, надо, чтобы эти крайности были и чтобы я имел возможность к ним присмотреться.

Я не мог тотчас же видеть, как в тишине июньской ночи, под пологом прохладного леса цветут и благоухают чистые, белые ночные фиалки и как ночные бабочки прилетают к ним, то зеленовато светясь, вспыхивая в лунных пятнах, то погасая, залетев в теневые места. Я не мог видеть даже пышного жасминового куста, цветущего в это время у нас под окнами своими белыми и душистыми цветами. Точно так же я не мог ни видеть, ни слышать, как в эту же июньскую ночь в тюрьмах и лагерях умирают или мучаются в ожидании смерти невинные люди, как их стреляют в затылок в подвалах разных ОГПУ, что считается проявлением гуманности по сравнению со стрельбой в лоб или в сердце.

Шел июнь 1924 года. Бесспорно, цвели ночные фиалки, бесспорно, летали ночные бабочки в тишине подлунного леса, бесспорно, страдали люди, бесспорно, в эту ночь убивали людей.

В моем положении новорожденного я не мог ничего ни видеть, ни знать, но если бы я, попав на землю, сразу же, сейчас же мог бы осмотреться, подобно космонавту, прилетевшему на другую планету, то я должен был бы с первых же минут заключить, что нахожусь в раю. Если же я мог бы в то же самое время постичь мысленным взором все, что на этой планете происходит, то, ужаснувшись, я тотчас понял бы, что меня забросило в ад.

Когда бы созвали самых вдохновенных художников и сказали бы им, что существует во вселенной голый камень и нужно украсить его разнообразно и одухотворенно, с тем, чтобы красота облагораживала, будила добрые чувства, делала лучше и чище, и чтобы она никогда не могла надоесть, и художники засучив рукава принялись бы за работу, – что же, разве они могли бы придумать что-нибудь прекраснее земного неба? С луной и солнцем, в звездах и облаках, с радугами и зорями, во всех оттенках закатов и восходов?

Разве могли бы они придумать что-нибудь прекраснее земных морей, гор, рек, озер, водопадов, деревьев, цветов, наконец?

Когда бы созвали самых изощренных инквизиторов и сказали бы, что вот оборудуется некая лаборатория, некое заведение для мучений и пыток людей, что же, разве они могли бы придумать столь же изощренные и разнообразные пытки, набор которых преследует нас всю жизнь?

Что и говорить, обе крайности были тут же, одновременно и рядом, но чтобы постичь их обе, то есть и великую красоту земли, и великое зло, царившее на ней, и нужна как раз целая жизнь. Для постижения того или другого она и была мне дана.

К счастью, прежде чем пуститься в многолетнее плаванье через земную юдоль, был дан мне компас, на который я, к сожалению, взглядывал с годами все реже и реже, а были годы, когда не взглядывал совсем, как если бы его не было.

Отчетливо помню урок о двух крайностях земного бытия, преподанный мне матерью на самых первых порах. Я думаю, что ни профессора, учившие меня впоследствии, ни писатели, книги которых я успел прочитать, не подарили мне столь же ясной и неотразимой конструкции, как это сделала Степанида Ивановна.

– У тебя, – говорила она, – где бы ты ни был и что бы ты ни делал, всегда за правым плечом стоит Ангел, а за левым плечом – сатана. (Она называла его – Лукавый.) Они видят все, что ты делаешь, и даже знают о том, что ты думаешь.

И вот, если ты сделаешь что-нибудь хорошее, доброе… ну там, заступишься за того, кого обижают, подашь милостыню, поможешь отцу с матерью, накормишь кошку, перекрестишься на ночь, – Ангел за правым плечом радуется и улыбается, а Лукавый морщится и корчится, словно его поджаривают. Если же ты сделаешь дурное – обидишь девочку или старушку и вообще того, кто слабее тебя, если огорчишь отца с матерью, будешь лениться, мучить котенка, то Ангел за правым плечом будет горько плакать, а Лукавый злорадствовать и смеяться.

– Почему он будет смеяться?

– Потому что это его козни. Это он нашептал тебе сделать дурно, а ты, дурачок, и послушался. Вот ему и радостно, что ты у него в руках. Вот он и хихикает и потирает руки.

– Почему же Ангел не шепчет, чтобы я поступал хорошо?

– И Ангел подсказывает, но только мы его меньше слушаем.

– Почему?

– Потому что другой-то, враг-то его – Лукавый… Вот они и будут всю жизнь тянуть тебя в разные стороны. Один будет губить, а другой будет спасать.

Ночью, лежа с открытыми глазами, я обещал себе, что всегда у меня мой Ангел будет смеяться и радоваться, а Лукавый за левым плечом будет корчиться и скрипеть зубами. Из психологических оттенков надо бы отметить именно тот, что, как же я подведу моего Ангела, как же я, так сказать, не оправдаю его доверия.

5

Дом, сад, село и все, что укладывается в круг нашего (если залезть на крышу) горизонта, – вот участок планеты со всей его обстановкой (извилистой речкой, небольшими сосновыми и еловыми лесочками на холмах, оврагами, лугами, полями), предоставленный мне для земного существования.

Из трех слагаемых – дом, сад, окрестности – первым беру и вспоминаю сад.

Если говорить строго, то, конечно, чем светлее и ярче был полдень, тем светлее было и у нас на дворе. Наружное летнее золото проникало сквозь разные дырочки в кровле и щели, тянулось наискось через все пространство двора желтыми, как солома, линиями, играло овальными зайчиками. Но все же благодаря эффекту относительности казалось: чем ярче и жарче на улице, тем темнее и прохладнее у нас на дворе. Это приводило к тому, что задняя калитка двора, будучи отворенной в сад, сияла ослепительно, так что на нее трудно было бы даже смотреть, если бы к чисто-огненному солнечному сиянию ее не примешивалось там, дальше, смягчающее и охлаждающее взгляд зеленое сочное свечение травы и листьев.

Естественно, выйдя из задней калитки любого крестьянского двора, попасть сразу в мир грядок с огурцами, морковью, луком. У нас вы попадали как бы в объятия огромного жасминового куста. Он был высок и обширен, белоцветное душистое чудо. Словно лебедь опустился на землю и оказался по ошибке в компании домашних птиц – кур и гусей. Правда, он был не одинок в своей залетности, потому что рядом с ним были разделаны небольшие клумбочки, на которых цвели белые лилии и белые нарциссы.

(Сейчас при беспорядочной диффузии разных общественных сфер и слоев, а вернее сказать, при всеобщей перемешанности и винегрете, присутствие этих цветов в крестьянском огороде не может восприниматься как чудо или, во всяком случае, как редкое исключение, но тогда это было именно исключение и чудо, вроде как горностаевая накидка попала случайно и висит на вешалке вместе с дубленым полушубком, суконной поддевкой и картузом.)

От калитки, мимо жасминового куста и лилий с нарциссами (наверное, там росли и другие цветы – астры, хризантемы, георгины, но память не удержала), шла в глубину сада узкая утоптанная тропинка. Память о ней хранят у меня преимущественно не глаза, а мои босые подошвы. Дело в том, что наш двор был выложен (его проезжая часть) крупными речными камнями, холодными в любую жару. Надо было пройти по ним, округлым, влажным и ледяным, босыми ногами, прежде чем попасть в сад. После этих камней теплая, ласковая земля садовой тропинки была сама по себе уже маленьким детским праздником.

Еще и теперь, когда кожа ног отделена от земли едва ли не целым вершком первосортного каучука или, на худой конец, микропорки, слышу памятью тот пронизывающий до лодыжек устойчивый холод камней и то моментально прогревающее до сердца внезапное радостное тепло. Трава, задевавшая за колени, тоже была прохладна, но это была уже другая, не каменная прохлада.

Тропинка уводила в глубину сада… Но надобно представлять себе наши масштабы. В дедушкином саду росло двадцать шесть яблонь. Ну, правда, было еще одно сливовое деревце, был участок малины (шагов до десяти в ширину и длину), были кусты черной смородины вдоль огородного тына (кустов, я думаю, до пятнадцати), немного вишенья, уголок непроходимых джунглей из колючих деревьев и кустов терновника.

От яблока вкусил и Адам. Соблазнительница в раю могла бы подать в ладонях тяжелую виноградную кисть (кстати, столь похожую на женскую грудь и, значит, в символическом ряду лежащую ближе к любви, чем яблоко) или любой другой плод, орех, в конце концов, который тоже символизировал бы женское естество, ибо еще недавно один московский ценитель предмета утверждал, что женщину надобно сперва раскусить и что будто бы попадаются крепенькие орешки.

Нет, не раскусить, а вкусить, и не склевывать по ягодке, а врезать зубы. Яблоко – плод плодов, и ничего другого – ни грушу, ни айву, ни хурму, ни какое-нибудь там экзотическое манго и авокадо – не могла протянуть в раскрытых ладонях первая женщина, предлагая первому мужчине всю сладость мира.