Библиотекарист (страница 5)
Ее новый обогреватель, устройство непостоянное и таинственное, стоял себе в хладном молчании, несмотря на включенность, а затем с ревом оживал посреди ночи, когда Джилл спала, перегревался и дымил черным вонючим дымом, из-за чего включалась пожарная сигнализация, которая будила соседей, которые дважды вызывали пожарных, которые натоптали грязи своими ботинками и погубили навеки ковры Джилл. В ее исполнении это было типичнейшее из плетений словес в том смысле, что проблемы слоились одна на другую и в совокупности их было не расплести. Слушая подобные истории, легко было заблудиться в зеркальном лабиринте ее несчастий; но Боб хотел быть полезным и потому старался докопаться до корня всякой проблемы в надежде найти решение и хоть чуть-чуть да улучшить качество ее жизни.
– Надо отключать обогреватель перед тем, как ложишься спать, – сказал он.
– Так я отключила, Боб. О том я и говорю. Он сам включился, когда был вытащен из розетки.
– Не думаю, что такое возможно, – сказал Боб.
– Во всяком случае, он точно был не включен, когда я легла спать, – сказала она.
– Ну, это не одно и то же.
Они посмотрели рекламу стирального порошка, в которой плюшевый мишка вкрадчиво подбирался к стиральной машинке.
Джилл сказала:
– Его ждет разочарование.
Крикливая передача возобновилась, но Джилл отключила звук.
– Я еще не закончила про обогреватель, – сказала она.
– Давай, – сказал Боб.
Джилл помолчала, словно сбираясь с духом.
– Думаю, он не просто обогреватель, – сказала она наконец.
– А что же еще?
– Думаю, обогреватель – он что-то вроде оракула.
– Как это? – переспросил Боб.
– В его повадках таится угроза.
– Ты веришь, что у обогревателя есть повадки?
– Я верю, что он транслирует дурные вести.
– И что он тебе транслирует?
– Он пророчит мне будущее.
– И какое оно у тебя?
– Сам подумай об этом, Боб. Где у нас жарко?
Боб глянул в глаза Джилл в поисках признаков легкомыслия, но увидел там только ее темную вращающуюся галактику. Она, понял он, признается в трудной и пугающей правде, что, с одной стороны, лестно, потому что Боб достиг статуса доверенного лица; но, с другой стороны, такое признание ввергало в тревогу.
Он спросил Джилл, сохранился ли у нее чек.
– Это была распродажа, – прошептала она. – Возврата нет.
Когда крикливое шоу закончилось, Боб распрощался с Джилл и направился в кабинетик Марии.
– Джилл считает, что обогреватель у нее – медиум и что он сулит ей дорогу в ад, – сказал он.
Мария посмотрела Бобу через плечо, а затем снова на Боба.
– Ладно, – сказала она и помахала, прощаясь, но Боб задержался в дверях.
– Я могу поделиться своим наблюдением? – спросил он.
– Можешь.
– Не хотелось бы нарушать границу.
– Выкладывай, Боб.
– Я думаю, для Джилл было бы лучше жить здесь постоянно.
Мария поморщилась.
– Джилл на полный день?
– Я знаю. Но, может, она будет не такой джиллистой, когда почувствует себя под защитой.
Мария вдохнула и выдохнула.
– Давай я об этом подумаю, – сказала она.
Боб пошел домой новым путем, подлинней и окольным. Не потому, что хотел убить время, он был не из тех, кто его убивает, а потому, что знал, что, когда он войдет в свой дом, закончится та часть дня, когда может произойти что-то неожиданное, а к этому он пока готов не был. Шел, поглядывал в окна домов, проходя мимо, и задавался вопросом, что там за люди внутри.
Вечерело, осенняя сырость висла в воздухе, тротуары влажно блестели, но дождя не было. Вскоре в окнах зажглись огни, кое-где из труб повалил дым. Те ли это долгие сумерки, о которых предупреждала его Джилл? Бобу порой казалось, что внутри у него колодец, глубокий, облицованный кирпичом столб холодного воздуха со стоячей водой на дне.
* * *
Будучи безмерно тщеславен, Лайнус Уэбстер страдал из-за своего физического состояния, и тем больше страдал, что, как выяснил Боб, была в его жизни пора, когда самооценку свою он напрямую связывал со своей внешностью. Как-то он показал Бобу черно-белый снимок загорелого богоподобного молодца в облегающих плавках, мускулистого гиганта ростом в шесть с половиной футов, безупречного почти до неправдоподобия. Боб и не понял, зачем он ему этот снимок показывает.
– Кто это? – спросил он.
– Это я.
Боб взял фотографию и всмотрелся в нее повнимательней.
– Нет, это не ты.
Лайнус достал старое удостоверение личности и протянул его Бобу. На снимке в удостоверении – та же не придраться чистая кожа, та же пышная блестящая грива, совпадало и имя. Боб понял, что двое этих разительно непохожих людей – одна и та ж личность, и растерялся, что на это сказать. Лайнус рассеянно глянул на снимок, пожал своими округлыми плечами и заговорил:
– Я блудил, Боб. Я спаривался с ожесточенной решимостью политического убийцы, да еще и с любовью к своему мастерству, как заправский ремесленник. И я думал, что это будет продолжаться вечно, что именно из этого и состоит жизнь – из прелюбодейства со всякой красивой партнершей, как за шведским столом, бери, на что упадет глаз.
– Но что же произошло? – спросил Боб.
– Хотел бы я преподнести тебе историю поярче и позанимательней. Хотел бы, чтобы там были главы, эпохи, но нет. Просто, скажем, в воскресенье я был еще сущий Пол Ньюман, и стоило щелкнуть пальцами, как мир услужливо расстилался у ног. Но вот пришел понедельник, и утром я не смог поймать такси. Лифтер сказал: “Поднимайся по лестнице”. Мойры столковались вышвырнуть меня вон. Некоторое время я все еще оставался хорош, но если цветок не поливать, он точно засохнет. Внимание к моей персоне иссякло, плоть увяла, и быстро. Что-то угасло в моем мозгу.
– Мозг изменился?
– Правила изменились, пока я спал. Меня вышвырнули из членов.
– Наверное, тебя сглазили.
– Не смейся, – помрачнел Лайнус. – Я правда думаю, что да, сглазили. Прокляли. Думаю, моя история как раз про это.
– А кто ж проклял?
– Да было кому. В романтической сфере мне недоставало устойчивости, долговечности. Это смущало, тревожило, и не только женщин, но и их матерей, отцов, дядьев, бойфрендов, мужей – раз за разом. За каждым свиданием крылись десятикратные неприятности. Я даже спрашивал себя иногда: стоило ли оно того?
– И как, стоило?
– Скорее всего, что нет. Но я все равно продолжал в том же духе. – Его передернуло. – Знакомо тебе такое понятие, Schadenfreude?
– Да.
– Ты знаешь, что это значит?
– Да.
– Это значит, что люди желают тебе зла и рады, если тебе досталось.
– Я знаю, что это, Лайнус. Злорадство. С немецкого Schaden переводится как вредный, злобный, Freude – как радость.
– Ладно, яйцеголовый, уймись. Здесь ведь полно говнюков, которые говорят, что знают то, чего на самом деле не знают. А теперь позволь спросить тебя вот о чем: ты сам когда-либо злорадство испытывал?
Нет, Боб не испытывал, по крайней мере, в сколько-нибудь значительной степени. Ему показалось вдруг, что это достойно сожаления; не сигнал ли того, что он прожил жизнь не на всю катушку? Лайнус согласился, что да, вероятно, так оно и есть.
– Это мощная штука, – сказал он, – все равно что стать свидетелем какого-нибудь тайфуна или землетрясения. Я имею в виду, что оно страшно, конечно, но в то же время каким-то образом еще и прекрасно. Как и велит природный социальный порядок. Думаю, что злорадство существовало еще до того, как на свете появился немецкий, ну или всякий другой язык.
– Зависть входит в число семи смертных грехов, – заметил Боб.
– Но злорадство – не просто зависть, Боб. Это зависть плюс месть. Знаешь, захватывающее было зрелище, видеть, как люди, кипя ненавистью, раскрываются, становятся сами собой. Некоторые из моих врагов так и говорили открыто, четко выражались в том смысле, что мне дано слишком много и что, на их взгляд, это несправедливо, что в их намерения входит установить равновесие.
– Что, применив силу?
– Иногда и силу, да. Но чаще то была мелкая подлость или попытка унизить. Также обычным делом было нашептать женщине, которой я добился, какую-нибудь неприглядную ложь про то, что я за личность. Или, пуще того, нашептать ей неприглядную правду про то, что я за тип. Но все это приводило всегда к одному и тому же, к моему возврату на рынок плотских утех. Торговля шла бойко, испытывать муки совести мне было недосуг – ну, до тех пор, пока меня вовсе не выставили за дверь.
Лайнус принялся потчевать Боба подробностями своих сексуальных приключений, наклонностями определенных партнерш, их причудами и повадками. Бобу претил грубый мужской взгляд на тайны и козни любовных игр. Безгрешен он не был, но чувствовал, что относиться к блуду как к спорту, в котором есть шанс победить, значит попирать и унижаться одновременно, и всегда мучил вопрос: зачем? Зачем это делать, когда можно, как вариант, не делать?
Лайнус заметил, что Боб не разделяет его энтузиазма, и замолчал.
– Никогда не увлекался подобными разговорами, – объяснил Боб.
– Солдату свойственно вспоминать битвы.
– С другими солдатами вспоминать.
– А разве ты не солдат, Боб? Ты что, не ходил на войну?
– Я любил только одну женщину в своей жизни, – сказал Боб.
Лайнус закрыл глаза и вдруг замер, будто погрузился в дремоту. Некоторое время спустя он шевельнулся, слегка приподнял веки и тихо спросил:
– А как по-немецки обозначить жалость, презрение и благоговение, когда их испытываешь все сразу, одновременно?
* * *
Боб сидел в закутке у окна на кухне и наблюдал за соседом, жившим напротив, тот сгребал листья у себя во дворе. Сосед был небрит, физиономия красная, одутловатая; кто знает, может, его мутило с похмелья, но выглядел он довольным, и Боб представил себя на его месте: запах земли и истлевающих листьев, сердце бьется чуть чаще, когда забрасываешь их в мусорный бак.
“А ведь воскресенье сегодня”, – подумал Боб, из чего следовало, что ему самому стоило бы заняться домашним хозяйством, так что вторую половину дня он провел на чердаке. Мысль состояла в том, чтобы навести там порядок, но, забравшись наверх, он наткнулся на архив документов и собрание памятных вещей, скопившихся за целую жизнь, про намерение свое позабыл, принялся их пересматривать и погрузился в себя.
По всей длине чердачного помещения тянулась стена из картонных коробок, аккуратно сложенных до самого потолка так, словно они поддерживали собой вес крыши. Боб всю жизнь испытывал болезненный страх перед аудитом, чем объяснялась его склонность ничего не выбрасывать: некоторые квитки хранились лет уже пятьдесят. Эти бумажки, если их рассматривать все вместе и одну за другой, могли бы служить дневником своего рода – в совокупной информации крылись сюжеты.
Взять, к примеру, отношения Боба с табаком: каждый день в течение семи лет он покупал пачку сигарет, вплоть до своих двадцати четырех, когда познакомился с Конни, которая тут же развернула запретительную кампанию, и тогда покупки утратили регулярность: передышка в неделю, потом снова за курево, перерыв в месяц, возврат и, наконец, после всяческих разбирательств – полный отказ от искушения никотином. Страсть к куреву притупилась, сошла на нет, но потом, когда Конни сбежала с лучшим другом Боба, Итаном Огастином, Боб купил блок сигарет и в тридцать шесть часов выкурил взатяг целых три пачки, сидел, очумелый, уязвленный, и прикуривал одну от другой. После этого ему стало так плохо, что его плоть приобрела зеленоватый оттенок, а слюна почернела, и он выбросил оставшиеся пачки в мусорное ведро и с тех пор уже больше ни одной сигареты не выкурил.