Война и потусторонний мир (страница 7)

Страница 7

– Батюшка всегда говорил: «Война – подлейшее дело, на ней есть время убить, но нет времени оплакать».

Петр задумчиво кивнул:

– Знаете, бывает, что батальон идет в атаку, стройно, четкими рядами – и вдруг в середину попадает пушечное ядро. Солдаты в этом месте падают кровавым месивом, но приказ остальным – «держать строй». И батальон приспосабливается, шагает дальше, ряд за рядом, обходя, обтекая «мертвое место». Только оно ведь от этого никуда не делось. Так и в душе. Я многое видел на войне, терял друзей, но Сашку… не думал, что для нее в груди будет такое мертвое место.

Егор посидел, молча глядя на взрывающиеся фейерверки, а потом засопел. На глазах повзрослел, из мальчишки-озорника стал серьезным большим человеком со своей Потерей. Мушка, привстав, положила умную голову ему на плечо.

– Как с батюшкой, – сказал наконец Егор. – Вроде и привык, что он более не рядом, а все одно, нет-нет, да и представится: тут бы он так сказал, а здесь бы этак сделал… И знаю ведь, неправ он был, что не хотел вступать в войну с Кощеем, и если бы не его смерть, то быть бы сейчас потусторонней России большим погостом, но все же… Я до последнего думал, выкарабкается – мы ведь не так легко умираем, разве поможет кто, а тут – за три дня угас.

Он влажно выдохнул.

– Тяжко без него. Вспоминаю… А вы?

– И я вспоминаю…

– Что вспоминаете?

– Как пела романсы, играла на гитаре – за клавикорды было не усадить, сколько маменька ни билась, а вот гитару любила верно. Когда пела, появлялось в ней что-то… такое жгучее, страсть такая… О любви ли пела, о битве, о расставаниях, о встречах – все с жаром. Знаете, от одного голоса, от силы слова и музыки ее хотелось и смеяться, и плакать, и жить, и умереть, но больше всего хотелось сидеть рядом и слушать…

– Знаю…

– Знаете?

Егор улыбнулся:

– Я встретил одного… не поет, но стихи такие пишет – заслушаешься.

– Так хорошо сочиняет?

– Волшебно. Только пока все по-французски. Я ему говорю: «Вы, Александр, разве не по-русски думаете?», а он…

– Погодите, вы что же, ему показались?

Егор вжал голову в плечи:

– Так вышло. Дурачился как-то в царскосельском пруду – там над мальчишками весело шутить, – а он однажды пришел, сел на берегу, да и принялся стихи свои воде читать. Смешной такой, кудрявый. Я заслушался, он меня и увидел.

– И что же вы с ним?

– Подружились. Ему страсть как интересна наша жизнь. Правды я много не рассказываю, нельзя, так по большей части выдумываю, то про ступу волшебную, то про русалку в ветвях… А он так слушает… До того с ним светло и весело, я на уроках часы считаю, чтобы снова к нему плыть. Дуб Алексеевич все серчает, спрашивает, что это я в классе сонный, а что я ему скажу? Что всю ночь про кота-баюна рассказывал и слушал, как Саша на своих учителей эпиграммы складывает?

Петр, все еще улыбавшийся глупейшему образу русалки на дереве, вмиг отрезвел: слишком уж увлеченным сделалось выражение на юношеском лице.

– Егор… разве вам это можно? Привязываться к живым?

Улыбка стерлась с лица Егора. Он прищурился – совсем как Иверия, и кивнул на темляк:

– А вам – к мертвым?

Вот ведь, растет юный император. Петр вздохнул:

– Вы правы, не мое это дело – вам указывать. Простите, пресветлый князь.

Пресветлый князь засопел, нахохлился, снова стал Егорушкой.

– И вы меня простите, Петр Михайлович. Знаю, что нельзя. Скроюсь от него. Вот окончит свой лицей – уплыву, буду издалека присматривать. – Его лицо вновь стало жестким, обидные слезы серебрили глаза. – Но только до смерти. А как умрет, уговорю государыню сюда его забрать. Нечего ему в мертвом царстве делать.

Петр с горечью прикрыл глаза ладонью.

– Как и Сашке…

– Александре Михайловне? Да откуда бы ей попасть к Кощею?

– И все же она там, сраженная мертвой сталью.

– Мертвой сталью? – повторил Егор, хмурясь. – Вы, должно быть, ошиблись. По мирному договору Кощею разрешено забирать лишь павших от оружия. А Александра Михайловна, вы сказали, и вовсе еще живая.

– Все так, но я сам видел черных всадников и как они орудовали своими саблями…

– Орудовали саблями?! – Егор подскочил и принялся вышагивать по крыше, не обращая внимание на Мушку, которая, почувствовав его расстройство, стала тявкать и путаться под ногами. – Это… это предательство! – кипятился он и в возмущении топорщил тонкие жабры под челюстью. – Нарушение мирного договора! Забрать себе невинную душу – да еще живую! Это… это подлость! Поднимайтесь, Петр Михайлович, поднимайтесь, мы сейчас же идем к императрице. Александру Михайловну следует немедленно спасти из мертвого плена!

– Постойте, Егор, – сказал Петр, пытаясь успокоить его негодование. – Я, как и вы, мечтал бы спасти Сашу, но это невозможно. «Сраженный мертвой сталью не воротится к живым», – так сказала императрица.

Егор немедленно остановился.

– Государыня… знает? – спросил он неверящим тоном.

– Я рассказал ей то же, что и вам.

– И что она?

– Сказала, что за спасение Саши пришлось бы заплатить слишком высокую цену – Потусторонней России, а как следствие, и Живой.

Егор посмотрел на него большими блестящими глазами.

– И что же вы, – спросил он совсем тихо, – отступили? Сдались?

Петр поднялся. Стало трудно дышать, он схватился было за ворот рубашки, но нащупал темляк и отдернул руку, словно обжегшись. Слова все не находились.

– Егор…

– Вот, значит, как…

Егор повернулся к лестнице. Его стремительные оскорбленные шаги загрохотали по железным ступеням. Петр кинулся было следом, но Мушка встала перед ним, заграждая путь, и глухо зарычала. Она трижды резко гавкнула, предупреждая не соваться, и спрыгнула за хозяином.

Петр, словно придавленный морским гигантом, рухнул на парапет. По щекам текли слезы.

«Разве можно забыть о своей плоти и крови?» – «Ради победы? Сами ответьте»… Там, в кабинете императрицы, казалось, Петр знает, как правильно ответить, но сейчас вместо дворцового великолепия перед глазами стоял летний пруд, шумела старая ива, вокруг пахло клевером, а на поверхность воды бесшумно все падали и падали молодые листья.

Петр еще долго сидел на крыше дворца, блуждая невидящим взглядом по расписанной вспышками темноте, пока рассвет не забрезжил золотым и янтарным, словно край кружевного блинчика, сбрызнутый медом. Тогда он спустился к себе и, макнувшись в стремительный, лишенный сновидений сон, проснулся от грозного стука в дверь.

– Именем государыни-императрицы имею приказ арестовать князя Петра Михайловича Волконского до дальнейших распоряжений, – отчеканил голос за дверью.

В полном ошеломлении накинув рубаху, Петр открыл дверь. Перед ним стоял с извиняющимся выражением на морде Елисей. В одной лапе он держал починенный Петров мундир, а в другой – кандалы.

Глава 4
Смотр мертвецов

Не так Александра представляла себе посмертие.

Порой они с Петром, лежа летней ночью в стоге разворошенного клеверного сена и глядя в густо-звездную темноту, спорили, что ждет там, за чертой, отделяющей душу от тела («Ангел?» – «Да ну, Сандра, какой ангел? Ты читала Гербера, что я давал?»), но никогда, ни в каких фантазиях не смогла бы она предсказать, что здесь будет так мерзко и мерзло, зудяще-комарино, воронье-визгливо, и так тошнотворно будет пахнуть окопной лихорадкой. Разве не полагается умирающему увидеть напоследок хотя бы чистое небо? Осознать, глядя в бездонную синь, что люди ничтожно малы, а суета их бессмысленна, и через это утешиться? Разве не пристало в этот момент отмести все бренное и начать думать о вечном?

Но нет, низкие прижизненные терзания не оставляют и сейчас. И муки причиняет отчего-то даже не смерть, а несбывшиеся чаяния. Оттого ли это, что сами чаяния были изначально порочны?

Однажды они сидели с Петром в любимом месте, у пруда под старой ивой, и Александра сказала, глядя, как одни листья падают незаметно, а другие – запуская круги на воде, что сама мечтает упасть так, чтобы пошли настоящие волны, чтобы почувствовал весь пруд, чтобы всколыхнулись водоросли и в страхе разбежались водомерки. А Петр ответил, что все это наивные мечты, потому что падать приходится не в спокойный пруд, а в бурлящую стремнину, которая сминает листья и несет их течением, топит или выплевывает рваными на сушу, и в подобном диком потоке оставить круги совершенно невозможно, это иллюзия или самомнение, которое еще не обтесалось о подводные камни. Александра тогда слушала, а сама думала – легко ему рассуждать, у него впереди военная карьера, битвы, подвиги и награды, а ей что?

Нет-нет, она не желает упасть никому не слышной и никем не замеченной, нет уж, она сделает все, чтобы разворошить пруд своими кругами!

Так она решила в тот день – и после всю жизнь приближала мечту, принимая любые наказания на пути к ней. Высиживала запертая в комнате за ночные побеги на Делире, выдерживала удары вицей по рукам за тайные упражнения с саблей, выслушивала обвинения в недостойных, химерических мыслях, вызубривала наставления о кротости и покорности, а внутри при этом мечтала лишь о свободе. А теперь оказывается – зря? Порой ночами, вертясь в душной комнате, она только и спасалась, во всех деталях представляя сцену своего триумфа. Ведь отчего бы этому не случиться, если, как шептались гусары, в армии под именем поручика Александрова уже служила девица, да что там, она даже получила благословение и Святого Георгия из рук самого императора! В грезах Александра много раз представляла, как и к ней, одетой в мундир вместо ненавистного платья, во время парада подходит император… нет, даже лучше Петр по высшему императорскому приказу! – и вручает заветный крест за спасение жизни государя и всего отечества. И на лице брата при этом непременно проступает раскаяние, и он скупо плачет, ведь ежели бы он удерживал ее, как и хотел, в деревне, то война была бы проиграна, а Бонапарте жег бы сейчас и грабил Москву. И Александра добродушно простила бы его, взяв разве что обещание пересказать эти же слова маменьке, а также отвезти ей в подарок отбитую у французов кашемировую шаль и шелковый зонтик, в ответ на что маменька прислала бы ей письмо, испрашивая прощения за все горькие слова, за холодность и принуждение и признавая ее своей дочерью, пусть не по крови, а по гордости за подвиг.

Александра столь часто представляла эту драматичную сцену, с каждым разом раскрашивая большей яркостью и деталями, что со временем перестала в ней сомневаться. И теперь, лежа в рыхлой осклизлой грязи, дрожала от осознания, что всему этому не суждено сбыться: вот же она, упала, а пруд не пошел даже рябью.

А может, все сон? Ложная атака, черные всадники, умирающий эскадрон?

Нет, не сон, слишком по-настоящему горячие капли дождя били по лицу и короткая трава резала пальцы. Приходилось признать: Александра, как и пророчила маменька, за дерзость и ослушание попала в ад, и вскорости ей предстоит ответить за свои прегрешения – за обман, за побег, за кражу, а строже всего за то, что осмелилась мечтать против судьбы, предназначенной свыше.

Значит, вот он, ад – ни огненных рек, ни бурлящих котлов, а всего лишь… поле? Тяжелое, гниловато-серое небо, почерневшая трава, мокрая стылая земля, комары и воронье?

На языке разлилась кислота, как от заячьей капусты, так всегда случалось от жажды. Голова горела, весила с пушечное ядро, и поднять ее было так же сложно. Александра неуверенно ощупала грудь. Пальцы скользнули по жесткому сукну ментика, привычно отсчитали пятнадцать рядов крученого шнура, огладили мягкий овечий ворс на стоячем воротнике. Родной мундир, а потом и эфес подаренной папенькой сабли, словно друзья, уверили, что самое важное на месте, осталось лишь убедиться в наличии кивера. Александра запрокинула руку, чтобы ощупать голову, – и охнула: рана вспыхнула, осколки гранаты впились глубже, показалось, слышен даже скрежет железа. Под рубашку будто кинули угли.