Черный-черный дом (страница 11)
– Добрый вечер, дамы и господа, добро пожаловать в «Ам Блар Мор», – объявляет Юэн Моррисон, надувая щеки. На его лбу проступают капельки пота, под мышками пиджака – влажные пятна. – Через несколько минут я объявлю первый танец сегодняшнего кейли[13]. – Он скалит белоснежные зубы. – «The Gay Gordons»[14]. Надеюсь, все вы надели танцевальные туфли. – Раздаются одобрительные возгласы, несколько аплодисментов.
– Я лучше пойду. – Донни выглядит безмерно довольным. Улыбка преображает его – она открытая и легкая, как у ребенка, и настолько заразительная, что я сама улыбаюсь в ответ. – Я волынщик.
– Такова шотландская традиция, – сообщает Уилл, как только Донни исчезает в толпе, – что каждый новоприбывший гость должен танцевать первый танец на любом кейли с местным жителем.
Я стараюсь сделать вид, будто такая перспектива не кажется мне одновременно лучшей и худшей затеей на свете, но мое сердце снова начинает бешено колотиться, и я чувствую, как краснеет мое лицо. Руки становятся липкими.
– Я не могу. Я здесь с Келли. Мы…
– Господи. – Келли смеется, а группа начинает очень громко исполнять «Отважную Шотландию». – Это твой день рождения. Иди и потанцуй с ним, пока мы все не сгорели от смущения.
Моему лицу становится еще жарче, когда Уилл ведет меня к выложенному плиткой квадрату танцпола и парам, уже образовавшим широкий круг по его периферии. Люди снова смотрят, и от этого я чувствую себя еще более неловко. Уилл берет меня за левую руку, а правую заводит за спину, я чувствую запах его кожи, ощущаю его дыхание на своей щеке, и меня охватывает жуткое подростковое возбуждение, как будто я вот-вот прыгну с обрыва. Это не только смешно, но и тревожно. Один из многих Предупредительных Знаков доктора Абебе для Мэгги – несоразмерное волнение. И плохой контроль над нервами. Хотя я не уверена, что последнее не нечто врожденное.
– Ты знаешь этот танец? – спрашивает Уилл, а я продолжаю стоять рядом с ним как статуя.
– Кажется, да.
Мама учила меня танцевать в саду на заднем дворе в солнечные выходные. Это были танцы из ее детства, как я понимаю: «Лихой белый сержант» и «Военный тустеп». «Обдери иву». Она всегда вела, и в итоге мы неизменно падали на траву в изнеможении и хихикали.
– Если тебе будет легче, – говорит Уилл, пока я украдкой оглядываю всех зрителей и пары, – представь, что здесь только мы.
И как только мы начинаем танцевать, представлять это становится легко. Я помню все па. Я помню, как это прекрасно – танцевать, и никто не может поспорить с тем, что мне это полезно. Движения и повороты кружат и размывают комнату так, что я вижу только Уилла. Я не думаю о тех, кто все еще обсуждает меня, и о том, как мне добиться, чтобы кто-нибудь из них заговорил со мной. Я не думаю ни о докторе Абебе, ни даже о маме. И я не думаю о Рави, который ни разу не заставил мое сердце так бешено стучать. Я расслабляюсь. Позволяю себе улыбаться, танцевать, наслаждаться возможностью держать кого-то за руку. Рука, крепко обхватывающая мою талию, поднимает меня с пола и вертит то в одну, то в другую сторону, доводя до головокружения. К тому времени как музыка заканчивается, мы задыхаемся и смеемся, и я не смотрю ни на кого, пока Уилл ведет меня к паре пластиковых стульев рядом с танцполом.
– Спасибо, – говорю я.
– За что?
Я не отвечаю, и он коротко касается моего колена своим.
– Здесь все – хорошие люди.
– Ладно.
– Боюсь, мне пора идти. Вставать придется на рассвете. – Уилл медленно улыбается мне. – Я уже был на пороге, когда увидел тебя.
От этих слов моя кожа покрывается мурашками, и мне становится еще тревожнее от того, как сильно я хочу, чтобы он остался. А потом понимаю, насколько явственно, должно быть, мое лицо выражает мои чувства, потому что Уилл касается моей руки тыльной стороной кисти – в промежутке между нашими стульями, где никто больше не видит. Я вздрагиваю. Чувствую себя так, словно во всем моем теле остался один-единственный длинный нерв.
– Приходи завтра на ферму, – говорит Уилл, удерживая мой взгляд.
– Хорошо. – Я должна была сказать нет. Или ответить, что он не стал бы просить об этом, если б знал обо мне хоть что-то. Но я не хочу быть такой бестактной. Заносчивой. Или, что более вероятно, просто не хочу говорить об этом вслух – об этом нелепом чувстве. Это предупреждающий знак, по любому определению. Кроме того, Уилл наверняка знает обо мне хотя бы то, что знают все остальные. И все равно просит.
Я едва не выпрыгиваю из кожи, когда оркестр внезапно начинает играть не вальс и не рил, а нечто совсем иное. Музыка буквально барабанит по полу у меня под ногами, в считаные секунды очищая и мои мысли, и танцпол.
– Это «Адский поезд»?
Уилл смеется.
– Донни мнит себя не хуже «Ред хот чили пеппер»… – Он встает. – Доброй ночи, Мэгги. Спасибо за танец. – Еще одна улыбка. – Увидимся завтра.
Я смотрю ему вслед, пока не осознаю́ это, и тогда заставляю себя встать и быстрым шагом направиться к бару. Келли сидит на табурете, положив ногу на ногу, и ухмыляется, протягивая еще один полный бокал просекко.
– О, подруга, – произносит она с тягучим американским акцентом. – У тебя проблемы.
Я, не отвечая, беру бокал. Выпиваю половину, когда «Адский поезд» достигает грохочущего крещендо.
– Сыграй чертов «Хайлендский собор»[15], – кричит кто-то.
Келли продолжает ухмыляться и подталкивает меня, кивая в сторону молодой женщины, которая все еще сидит с Айлой Кэмпбелл и Фионой Макдональд. Руки незнакомки сложены на груди, а узкое лицо выражает ярость, когда она смотрит в нашу сторону.
– Шина Макдональд хотела заполучить Уилла Моррисона еще со времен Большого взрыва. Она заведует местным магазином – так что остерегайся слабительного в молоке и гвоздей в лапше. – Келли снова смеется. – О боже, я уже говорила, как рада, что ты здесь, Мэгги Андерсон?
* * *
– Мэгги?
От Чарли пахнет улицей: дымом и холодом. Он сутулит плечи, а на голове у него нахлобучена та самая широкая твидовая кепка.
Его взгляд скользит туда-сюда вдоль барной стойки, и, когда он потирает указательным пальцем верхнюю губу чуть ниже носа, я понимаю: это признак того, что он нервничает.
– Подойди на минутку, – бормочет Маклауд.
Келли поднимает брови, когда он отходит, и я пожимаю плечами, прежде чем встать со своего табурета и последовать за ним. Чарли идет к единственной красной стене, не заслоненной столами и стульями; к той, что украшена фотографиями пейзажей и людей. Дойдя до нее, он настороженно оглядывается, словно мы с ним соучастники преступления. Он не смотрит на меня и, похоже, не хочет, чтобы я смотрела на него, поэтому я смотрю на фотографии. На черно-белых в основном изображены жители острова за работой: рыбалкой, фермерством, ткачеством, торфоразработками, – а на более свежих вечеринки и праздники. Потрепанные рождественские колпаки, поднятые бокалы и ухмылки за столиками пабов; групповые снимки, сделанные на единственной улице под разноцветными гирляндами и широким транспарантом: «Фестиваль виски в Сторноуэе», натянутым между двумя фонарными столбами; пикники в ветреную погоду на пляже – Лонг-Страйд, теперь я это знаю. Лица меняются не так сильно, как прически и мода, и когда я узнаю́ многих из них, включая Чарли, это вызывает у меня неожиданную печаль. Живя в Блэкхите, я даже не знала имена своих соседей.
– Я всем рассказал, – негромко произносит Чарли. – И еще я сказал им, что ты просто хочешь написать историю, одну историю, и всё. Никаких лишних фокусов.
– Большое спасибо, Чарли. Я…
– Моррисоны заняты подготовкой к званому вечеру в поместье на следующей неделе, но Айла, Джимми, Джаз и Маккензи согласились поговорить с тобой в понедельник.
– Это замечательно. То есть… значит, все они знали Эндрю?
Чарли наконец-то посмотрел на меня.
– Да. Как и все остальные.
– Спасибо, что сделал это, Чарли. Я очень тебе благодарна. Я хотела спросить, если это не слишком самоуверенно… как ты думаешь, есть ли возможность поговорить с Мэри? Что случилось с ней после смерти Эндрю?
Маклауд на мгновение замолкает, а затем издает тихий вздох.
– Они с Кейлумом вернулись в Абердин. Она поддерживала с нами связь в течение нескольких лет: отправляла рождественские открытки Айле и моей жене, редкие письма. Но вскоре все прекратилось, как это обычно бывает. – Он смотрит на фотографии. – Ты бы хотела сохранять связь с местом, которое забрало твоего мужа?
Я поднимаю взгляд на резной кусок коряги, закрепленный на стене. «Овца всю жизнь будет бояться волка, а потом ее съест пастух».
– Ты говорил, что он никогда не был счастлив. Что у него было тяжелое прошлое. Что…
– Он верил, что когда-то совершил нечто ужасное. Его чувство вины было словно якорь, который в итоге потащил его на дно.
Мое сердце замирает, пропуская удар.
– Что он такого сделал?
Тон Чарли становится раздраженным.
– Он никогда не говорил. А я никогда не спрашивал.
– Почему ты рассказываешь мне все это сейчас?
Маклауд расправляет плечи и поворачивается обратно к стойке.
– В три часа дня, в понедельник, у дома Айлы Кэмпбелл. Последним за Шелтерид-бэй, примерно в шестистах ярдах к востоку от Блармора. Не пропустишь.
Он останавливается, отойдя от меня не более чем на пару шагов, поворачивается и снова возвращается. Глаза у него темные, зрачки большие и черные.
– Потому что мне это никогда не нравилось. Все это. После того как он умер, а Мэри уехала, все сделалось так, как будто его никогда не существовало. И тогда, в девяносто девятом, я сказал тебе – и всем, кто приехал с тобой, – истинную правду. О том, что такого человека никогда не существовало.
– Чарли, я…
– Может, ты здесь вовсе не для того, чтобы писать свою историю? – Он внезапно протягивает руку, и я отступаю назад, пока не понимаю, что Чарли вынимает маленькую ламинированную фотографию, зажатую между двумя пейзажами. Он протягивает ее мне. – Может, его историю, а?
Это цветная зернистая фотография молодого человека, стоящего в одиночестве на травянистом лугу перед холмом, за которым виднеются синее небо и море. Высокий и широкоплечий, в джинсах и вощеной куртке, руки сложены на груди. Смуглый, с густой бородой, глубоко посаженными глазами и стоически-хмурым взглядом.
– Это Эндрю?
– Это Роберт. Он никогда не говорил о себе как об Эндрю. Если хочешь написать его историю, называй его тем именем, которое он выбрал.
После ухода Чарли я долго смотрю на фотографию. Эти глаза. Этот хмурый взгляд.
– Привет, Роберт, – шепчу я. И бегло окидываю взглядом паб, прежде чем убрать фотографию в карман.
* * *
Только когда огни Блармора исчезают и я вижу лишь пляшущий по асфальту круг света от моего фонарика, я жалею, что не воспользовалась предложением Келли разместиться на ее диване. Ночь сухая, но ветер усилился. Я слышу, как он свистит в узких щелях, завывает вокруг скал и Бен-Уайвиса, и представляю, как этот крошечный остров медленно исчезает, становясь все меньше и меньше, размываемый и поглощаемый ветрами и волнами Атлантики.
Я часто сбиваюсь с однополосной дороги – виня в этом ветер, а не вино – и неизменно попадаю в густую вязкую грязь. Я уже забыла, где, по словам Келли, находятся торфяники, поэтому постоянно высматриваю белые султанчики пушицы при свете своего слабого фонарика, уверенная, что в любой момент могу погрузиться в грязь так глубоко, что меня уже никогда и никто не найдет.
Слышу что-то позади себя. Звук пропадает прежде, чем я успеваю его различить, но я почему-то знаю, что этот звук здесь не к месту. Я оборачиваюсь.
– Эй?
Свет моего фонарика едва пронзает ближайшие несколько метров ночи. В ушах шумит ветер, и я пытаюсь снова расслышать этот звук. Может быть, это чьи-то шаги. Может быть. Мурашки, не имеющие никакого отношения к холоду, бегут по моим рукам. Когда меня настигает внезапный порыв встречного ветра, луч моего фонарика уходит влево по широкой дуге, озаряя длинную траву, каменистую гору и темную тень другой тропинки в тридцати ярдах от меня. Гробовая дорога.