Черный-черный дом (страница 4)
– И, видимо, я так твердо верила в то, что я Эндрю, а не Мэгги, что рассказывала об этом всем и каждому. В какой-то момент в дело вмешался режиссер-документалист. Он предложил оплатить все расходы, если сможет поехать с нами, – сомневаюсь, что мама могла себе это позволить, а папа уже женился и практически забыл, что у него есть дочь, так что… Я не знаю. – Пожимаю плечами. – Мы так и поступили. Я многое упускаю, но сейчас мне кажется, что этого достаточно. Более чем достаточно.
– Но почему здесь? Почему вы сюда приехали?
– Я этого не помню, но мама сказала, что примерно в то же время я повторяла ей: «Kill Merry»[9] – снова и снова, как будто она должна была знать, о чем я говорю.
Рот Келли приоткрывается, и я чувствую, как жар поднимается по моей шее.
– Я понимаю. Довольно жутко для ребенка, верно? А потом она обнаружила, что я испугалась какой-то шотландской передачи про остров Льюис-и-Харрис по телевизору. Она посмотрела на карту, и там была деревня Килмери.
– Ого… – Келли закрывает рот. – Так вы приехали сюда – и что потом?
– Я не очень хорошо помню, что здесь было. – Я делаю паузу. Тени, камень и трава. Я рыдала так, как может рыдать только ребенок – так сильно и безудержно, что была не в состоянии дышать… – В основном короткие мгновения. Но мама сказала, что это был натуральный цирк. Она пожалела, что привезла меня. Она пожалела, что пригласила съемочную группу. Меня возили по всему острову, чтобы найти «мой» дом или место, где «я» якобы умер. Режиссер даже поручил своим сотрудникам ходить по домам, останавливать людей на улице.
Я вспоминаю ледяную улыбку Алека. «Вы не узнаёте ее? Никто из вас? Вы не узнаете малышку Мэгги?» Все эти бормотания и восклицания из зала бара…
– Ничего себе!
– Полагаю, к тому времени он уже был в отчаянии. Потому что они не нашли никаких записей об Эндрю с Килмери, не говоря уже об Эндрю Макниле. Думаю, режиссер рассчитывал на то, что островные приходские записи, как известно, не заслуживают доверия, и просто на общий эффект, понимаешь? На меня. Очевидно, я была очень убедительна.
– Кто-нибудь что-нибудь нашел?
– Нет, по крайней мере, я так не думаю. Мама сказала, что местные жители приняли нас не очень радушно, и в итоге мы уехали через несколько дней. После этого мне снились кошмары. Мама говорит, что я плакала несколько недель. Она так и не простила себе, что согласилась привезти меня сюда. – Я пожимаю плечами. То, что мама не смогла простить себя, во многом определило мое детство. – Примерно через полгода, по ее словам, я перестала говорить, что я Эндрю Макнил. А через пару лет все стало так, как будто этого никогда не было. – Если не считать кошмаров…
– Хм. – Келли смотрит на меня и подливает виски в свой стакан. – Так почему ты сейчас здесь? В своих письмах ты сообщала, что работаешь в женском журнале и пишешь статью. Она об этом?
Я киваю, делаю незаметный вдох. Готовлюсь произнести тщательно подготовленную ложь, даже если при этом не могу смотреть Келли в глаза.
– Пару месяцев назад у журнала появился новый главный редактор, и он, по сути, сказал: «Если самое интересное в вас достаточно интересно, я позволю вам сохранить работу».
– Понятно.
Моя улыбка явно выглядит фальшивой.
– А я думаю, что это и есть самое интересное во мне.
По крайней мере, это правда.
– Ну… – Келли моргает. – А почему никто не узнал тебя по имени? Я имею в виду, я уже несколько недель говорю о том, что ты забронировала этот дом.
– Тогда я была Мэгги Маккей. Мама снова вышла замуж, когда мне было десять лет. Андерсон – это фамилия моего отчима. Мы переехали в Англию до того, как я пошла в среднюю школу. – Я не упоминаю, что брак длился меньше одного учебного года. – Я прожила в Лондоне больше половины своей жизни. У меня английский акцент. Могу поспорить, ты всем говорила, что я англичанка.
– Да, это понятно. Но почему все так разозлились? И почему, черт возьми, они до сих пор так злятся?
Я тянусь за своим стаканом, смотрю на него, а не на Келли.
– Потому что, когда я приехала сюда, я не просто сказала, что я – Эндрю – умер. Что он утонул. – Я пью, пока не заканчивается виски. – Я сказала, что его-меня убили. – Смотрю в темноту через одно из маленьких окон. – Один из них.
– Ого… – И когда наступает тишина, я понимаю, что у Келли наконец-то закончились слова.
* * *
После ухода Келли я заставляю себя съесть несколько ломтиков тоста и выпить воды. Достаю из рюкзака пузырек с таблетками, и мои пальцы медлят лишь несколько секунд, прежде чем отвинтить его крышку. Тоже прогресс. Я проглатываю таблетку, запивая ее водой, и сажусь на диван. На телефоне нет сигнала, ни одной палочки, и это радует. Я не могу позвонить Рави, даже если захочу. Опускаю взгляд на безымянный палец, рассеянно потираю почти исчезнувшую белую полоску. Я знаю, что он подумал бы – что сказал бы – обо всем этом. Я могу не видеть его и не разговаривать с ним месяцами, но все равно знаю. Я всегда слышу его, как будто он сидит рядом со мной.
«Что ты делаешь, Мэгги? А вдруг что-то случится?»
Я думаю о резких очертаниях его скул, о том, как я любила смотреть на него. Я любила даже хмурые морщины на лбу и вокруг глаз, которые появились из-за меня.
– В Сторноуэе есть терапевт, который согласился меня осмотреть и сделать все анализы, – говорю я, глядя в потолок. – Я не на Луне. Я не сама по себе.
Поскольку я боюсь, что без него что-то может случиться. Я всегда боюсь. Но после того, что случилось в больнице с мамой, и после того, что произошло в крематории Хизер-Грин, когда мамы не стало, я чувствую себя по-другому. Летучие нити того ромбовидного радужного змея действительно подхватили меня и унесли, и это оказалось страшнее, чем я могла себе представить. И я не могу позволить этому страху остаться со мной. Я не могу больше жить с ним. Именно поэтому я здесь. Потому что из всех вещей, которые мама ненавидела – а она ненавидела очень длинный список вещей, – больше всего она ненавидела трусов. А Рави всегда делал так, что рядом с ним легко было быть трусихой.
Я тяну за длинную цепочку на шее, тереблю кулон из согретого теплом моего тела розового кварца. Думаю о маме, стоящей на коленях у моей кровати. «Выбери руку». И я выбрала правую – правильную, – наверное, потому что никогда не ошибалась.
Коробочка была розовой, бантик – белым. Цепочка внутри оказалась невероятно длинной; ее серебряные звенья блестели на свету, когда я тянула и тянула ее. На ее конце я нашла кулон с кварцем.
«Ты носилась с этой вещью несколько месяцев. Чудо, что ты его еще не потеряла».
«Ты говорила, что это просто уродливый камень».
Она пожала плечами и взяла мое лицо в ладони: «Это твой уродливый камень».
И вдруг воспоминания обрываются. Мама лежит в другой кровати. Ее улыбка исчезла. Свет исчез. Комната погружена в темноту, только тонкая серебристая нить протянулась по полу между нами. Я слышу царапающие постукивания и тихое свистящее дыхание, слишком близко. Из темноты внезапно выплывает мужское лицо, улыбка кривая, губы скрыты под усами – как у Дика Строубриджа. Он касается меня холодными мясистыми ладонями, и я вздрагиваю, когда мама вскидывается на кровати, чтобы обнять меня за шею иссохшими руками. Чувствую, как ее сердце бьется в такт моему собственному. Черный провал раскрытого рта, черные бусины глаз. «Не верь никому. Они все лгут. Ты знаешь, что это правда. Ты знаешь. Прошу тебя, Мэгги. Пожалуйста». А потом эта ужасная безмятежная улыбка, которую я всегда ненавидела больше – гораздо больше, – чем ее боль.
Позади меня люди. Дышат, ждут. Наблюдают. Предвкушение ужаса, звучащее в тихом нарастающем шепоте, от которого мороз пробегает по коже и волосы встают дыбом.
А потом я оказываюсь на открытом воздухе, в другом месте, в другом времени. Серебристый «Лексус» появляется из ниоткуда, вырывает мою ладонь из маминой руки, подбрасывает меня в воздух. Серебристая решетка радиатора. Ветровое стекло и лицо, рот открыт в форме идеально круглой буквы «О». Скалистая поверхность утеса и клочья травы на ней, ветер ревет, как море. А потом я падаю, словно камень, словно ромбовидный воздушный змей без ветра.
И я вижу ЭТО. Сидящее на корточках на усеянной стеклом дороге, рядом с маминой кроватью. Рядом с маминым гробом. Лысое и ухмыляющееся, с большими, плотно посаженными зубами. Когти стучат по земле, оставляя черные раны на асфальте.
«Мэгги, заставь это уйти!»
Я резко просыпаюсь и чуть не падаю с дивана. Когда разжимаю кулак, кулон оставляет вмятины на моей коже. Я заталкиваю его обратно под ворот джемпера, делаю долгий, глубокий вдох, массирую ноющую голову. «Я в порядке». Мне нужно помедитировать. Или сделать одно из дыхательных упражнений доктора Абебе. Вместо этого я встаю и беру с обеденного стола виски. Глотаю прямо из бутылки, ожидая, пока сердцебиение снова нормализуется. Смотрю на часы на каминной полке: мультяшная морда рыжей хайлендской коровы. Пять минут пополуночи. С днем рожденья меня.
Слышу звук снаружи, слишком громкий в этой тишине. Почти желанная возможность отвлечься, но потом я оказываюсь рядом с входной дверью и выглядываю через ее маленькое квадратное окошко наружу. Не вижу ничего, кроме силуэта своей головы, обрамленной встрепанными волосами. Я вздрагиваю, когда дверь дребезжит от внезапного порыва ветра, и это раздражает меня настолько, что я нахожу в себе мужество открыть ее.
Хотя я знаю, что здесь нет уличных фонарей, чернота снаружи настолько непроглядна, что это все равно потрясает. Нет ни луны, ни звезд. Я представляю себе каменную дорожку и склоненную под ветром траву прямо впереди, одноколейную дорогу и топкое болото за ней. Громада Горы Ужаса, мрачная тень Долины Призраков. Возможно, именно детскость названий в стиле «кто боится буки» – или скорее то, что я действительно боюсь – заставляет меня выйти из домика, не возвращаясь ни за телефоном, ни за фонариком Келли.
Ветер завывает вокруг меня, когда я останавливаюсь на тропинке. Поворачиваюсь к теплым огням фермы на другой стороне мыса, и что-то резко смещается у меня под ногой, заставляя меня потерять равновесие. Пошатываясь, я ударяюсь спиной об открытую дверь и хватаюсь за ее край. Переведя дыхание, смотрю на землю, но свет из прихожей недостаточно ярок, чтобы разглядеть что-либо, кроме теней.
Я возвращаюсь за фонариком, потому что не могу просто закрыть дверь и оставить на тропе то, что там лежит. Я никогда не могу оставить что-либо как есть. Я всегда буду знать, что оно еще здесь.
Фонарик яркий. Он освещает то, на что я наступила, пугающе резко вырисовывая это на фоне каменной дорожки.
– Господи!
Это две мертвые птицы. Большие мертвые птицы. Воро́ны. Я осторожно подхожу ближе и нагибаюсь над ними. Они не похожи на тех мертвых птиц, которых можно увидеть на обочине дороги. Их крылья расправлены, головы повернуты в одну сторону, лапы скрючены так, что когти почти соприкасаются. Хвостовые перья черные, а все остальное грязно-серое, не считая голых перьевых стержней на крыльях, расходящихся веером, как крошечные ребра. Клювы изогнутые и острые, глазницы глубокие, овальные и пустые. Я не понимаю, как они могли оказаться здесь, если мы с Келли только нынче вечером добрались до Блэкхауза, а ушла она спустя час с лишним. Ведь эти птицы от клюва до хвоста занимают почти всю ширину тропинки.
«У тебя бывают плохие предчувствия, Мэгги?»
Я кладу на порог дома фонарь, возвращаюсь на кухню, достаю из-под раковины мусорный пакет и надеваю резиновые перчатки. Стараюсь не смотреть на птиц, когда беру их в руки, но чувствую хрупкую плотность их крыльев, прохладную мягкость их брюшек, когда запихиваю их в пакет. Это, наверное, сделало какое-то животное. Может быть, собака. Или, скорее всего, кошка. Большая. В Лондоне я однажды видела, как бенгальский кот моего соседа расправился с голубем.