Петр Первый (страница 16)
И пойдут тыкать, гоготать за валами проклятые иноземцы, а за ними и свои, кому не глотку драть, – на колени становиться, завидя столь ближнего царям человека. Бывало и так, что уж, – все одно голова с плеч, – заупрямится боярин и, не отставая, увещевает и стыдит: «Отца-де твоего на коленях держал, дневал и ночевал у гроба государя, род-де наш от Рюрика, сами сидели на великих столах. Ты о нашей-то чести подумай, брось баловство, одумайся, иди в баню, иди в храм Божий…»
– Алексашка, – скажет Петр, – давай фитиль. – И, наведя, ахнет из двенадцатифунтового единорога горохом по боярину. Захохочет, держась за живот, генерал Зоммер, смеется Лефорт, добродушно ухмыляется молчаливый Тиммерман; весь в смеющихся морщинах, как печеное яблоко, трясется низенький, коренастый Картен Брандт. И все иноземцы и русские повыскочат на валы глядеть, как свалилась горлатная шапка, помертвев, повалился боярин на руки ближних дворян, шарахнулись, брыкаются лошади. На весь день хватит смеха и рассказов.
Крепость наименовали – стольный город Прешпург.
4
Алексашка Меншиков как попал в ту ночь к Петру в опочивальню, так и остался. Ловок был, бес, проворен, угадывал мысли: только кудри отлетали, – повернется, кинется, и – сделано. Непонятно, когда спал, – проведет ладонью по роже и, как вымытый, – веселый, ясноглазый, смешливый. Ростом почти с Петра, но шире в плечах, тонок в поясе. Куда Петр, туда и он. Бить ли на барабане, стрелять из мушкета, рубить саблей хворостину, – ему нипочем. Начнет потешать – умора: как медведь полез в дупло за медом, да напоролся на пчел, или как поп пугает купчиху, чтоб позвала служить обедню, или как поругались два заики… Петр от смеха плакал, глядя – ну прямо влюбленно – на Алексашку. Поначалу все думали, что быть ему царским шутом. Но он метил выше: все – шуточки, прибауточки, но иной раз соберутся генералы, инженеры, думают, как сделать то-то или то-то, уставятся в планы, Петр от нетерпения грызет заусенцы, – Алексашка уже тянется из-за чьего-нибудь плеча и – скороговоркой, чтобы не прогнали:
– Так это же надо вот как делать – проще простого.
– О-о-о-о-о-о! – скажут генералы.
У Петра вспыхнут глаза.
– Верно!
Раздобыть ли надо чего-нибудь наспех, – Алексашка брал денег и верхом летел в Москву, через плетни, огороды, и доставал нужное, как из-под земли. Потом, подавая Никите Зотову (ведающему Потешным приказом) счетик, – степенно вздыхал, пошмыгивая, помаргивая: «Уж что-что, а уж тут на грош обману нет…»
– Алексашка, Алексашка, – качал головой Зотов, – да видано ли сие, чтоб за еловые жерди плачено по три алтына? Им красная цена – алтын… Ах, Алексашка…
– Не наспех, так и – алтын, а тут – дорого, что наспех. Быстро я с жердями обернулся, вот что дорого, – чтобы Петра Алексеевича нам не томить…
– Ох, повесят тебя когда-нибудь за твое воровство.
– Господи, да что вы, за что напрасно обижаете, Никита Моисеич?.. – Отвернув рожу, нашмыгав слезы из синих глаз, Алексашка говорил такие жалостные слова.
Зотов, бывало, махнет на него пером:
– Ну ладно, иди… На этот раз поверю, – смотри-и…
Алексашку произвели в денщики. Лефорт похвалил его Петру: «Мальчишка пойдет далеко, предан как пес, умен как бес». Алексашка постоянно бегал к Лефорту в слободу и ни разу не возвращался без подарка. Подарки он любил жадно, – чем бы ни одаривали. Носил Лефортовы кафтаны и шляпы. Первый из русских заказал в слободе парик – огромный, рыжий, как огонь. Надевал его по праздникам. Брил губу и щеки, пудрился. Кое-кто из челяди начал уже величать его Александром Данилычем.
Однажды он привел к Петру степенного юношу, одетого в чистую рубашку, новые лапти, холщовые портяночки.
– Мин херц[1] (так Алексашка часто называл теперь Петра), прикажи показать ему барабанную ловкость… Алеша, бери барабан…
Не спеша положил Алешка Бровкин шапку, принял со стола барабан, посмотрел на потолок скучным взором и ударил, раскатился горохом, – выбил сбор, зорю, походный марш, «бегом, коли, руби, ура», и чесанул плясовую, – ух ты! Стоял как истукан, одни кисти рук да палочки летали – даже не видно.
Петр кинулся к нему, схватил за уши, удивясь, глядел в глаза, несколько раз поцеловал:
– В первую роту барабанщиком!..
Так и в батальоне оказалась у Алексашки своя рука. Когда дни стали коротки, гололедицей сковало землю, из низких туч посыпало крупой, – начались в слободе балы и пивные вечера с музыкой. Через Алексашку иноземцы передавали приглашения царю Петру: на красивой бумаге в рамке из столбов и виноградных лоз, – пузатый голый мужик сидит на бочке, сверху – голый младенец стреляет из лука, снизу – старец положил около себя косу. Посредине золотыми чернилами вирши: «С сердечным поклоном зовем вас на кружку пива и танцы». А если прочесть одни заглавные буквы – выходило «герр Питер».
Только смеркалось, Алексашка подавал к крыльцу тележку об один конь (верхом Петр ездить не любил, слишком был длинен). Вдвоем они закатывались на Кукуй. Алексашка по дороге говорил:
– Давеча забегал в аустерию, мин херц, – заказать полпива, как вы приказали, – видел Анну Ивановну… Обещалась сегодня быть беспременно…
Петр, шмыгнув носом, молчал. Страшная сила тянула его на эти вечера. Кованые колеса громыхали по обледенелым колеям, в тьме не разглядеть дороги, на плотине воют голые сучья. И вот – приветливые огоньки. Алексашка, всматриваясь, говорил: «Левей, левей, мин херц, заворачивай в проулок, здесь не проедем…» Теплый свет льется из низких голландских окон. За бутылочными стеклами видны огромные парики. Голые плечи у женщин. Музыка. Кружатся пары. Трехсвечные с зерцалом подсвечники на стенах отбрасывают смешные тени.
Петр входил не просто, – всегда как-нибудь особенно выкатив глаза: длинный, без румянца, сжав маленький рот, вдруг появлялся на пороге… Дрожащими ноздрями втягивал сладкие женские духи, приятные запахи трубочного табаку и пива.
– Питер! – громко вскрикивал хозяин. Гости вскакивали, шли с добродушно протянутыми руками, дамы приседали перед странным юношей – царем варваров, показывая в низком книксене пышные груди, высоко подтянутые жесткими корсетами. Все знали, что на первый контрданс Петр пригласит Анхен Монс. Каждый раз она вспыхивала от радостной неожиданности. Анхен хорошела с каждым днем. Девушка была в самой поре. Петр много знал по-немецки и по-голландски, и она со вниманием слушала его отрывочные, всегда торопливые рассказы и умненько вставляла слова.
Когда, звякнув огромными шпорами, приглашал ее какой-нибудь молодец-мушкетер, – на Петра находила туча, он сутулился на табуретке, искоса следя, как разлетаются юбки беззаботно танцующей Анхен, повертывается русая головка, клонится к мушкетеру шея, перехваченная бархаткой с золотым сердечком.
У него громко болело сердце – так желанна, недоступно соблазнительна была она.
Алексашка танцевал с почтенными дамами, кои за возрастом праздно сидели у стен, – трудился до седьмого пота, красавец. Часам к десяти молодежь уходила, исчезала и Анхен. Знатные гости садились ужинать кровяными колбасами, свиными головами с фаршем, удивительными земляными яблоками, чудной сладости и сытости, под названием – картофель… Петр много ел, пил пиво, – стряхнув любовное оцепенение, грыз редьку, курил табак. Под утро Алексашка подсаживал его в таратайку. Снова свистел ледяной ветер в непроглядных полях.
– Была бы у меня мельница на слободе али кожевенное заведение, как у Тиммермана… Вот бы… – говорил Петр, хватаясь за железо тележки.
– Тоже – чему позавидовали!.. Держитесь крепче, – канава.
– Дурак… Видел, как живут? Лучше нашего…
– И вы бы тогда женились…
– Молчи, в зубы дам…
– Погоди-ка… опять сбились…
– Завтра маменьке отвечай… В мыльню иди, исповедуйся, причащайся, – опоганился… Завтра в Москву ехать, – мне это хуже не знаю чего… Бармы надевай, полдня служба, полдня сиди на троне с братцем – ниже Соньки… У Ванечки-брата из носу воняет. Морды эти боярские, сонные – так бы сапогом в них и пхнул… Молчи, терпи… Царь! Они меня зарежут, я знаю…
– Да зря вы, чай, так-то думаете, – спьяну…
– Сонька – подколодная змея… Милославские – саранча алчная… Их сабли, копья не забуду… С крыльца меня скинуть хотели, да народ страшно закричал… Помнишь?
– Помню!
– Васька Голицын одно войско в степи погубил, велено в другой раз идти на Крым… Сонька, Милославские дождаться не могут, когда он с войсками вернется… У них сто тысяч… Укажут им на меня, ударят в набат…
– В Прешпурге отсидимся…
– Они меня уж раз ядом травили… С ножом подсылали. – Петр вскочил, озираясь. Тьма, ни огонька. Алексашка схватил его за пояс, усадил. – Проклятые, проклятые!
– Тпру… Вот она где – плотина. – Алексашка хлестнул вожжами. Свистели вётлы. Добрый конь вынес на крутой берег. Показались огоньки Преображенского. – Стрельцов, мин херц, ныне по набату не поднимешь, эти времена прошли, спроси кого хочешь, спроси Алешку Бровкина, он в слободах бывает… Они сестрицей вашей тоже не слишком довольны…
– Брошу вас всех к черту, убегу в Голландию, лучше я часовым мастером стану…
Алексашка свистнул.
– И не видать Анны Ивановны, как ушей.
Петр нагнулся к коленям. Вдруг кашлянул и засмеялся.
Весело загоготал Алексашка, стегнул по лошади.
– Скоро вас мамаша женит… Женатый человек, – известно, – на своих ногах стоит… Недолго еще, потерпите… Эх, одна беда, – что она немка, лютеранка… А то бы чего проще, лучше… А?..
Петр придвинулся к нему, с дрожащими от мороза губами силился разглядеть в темноте Алексашкины глаза…
– А почему нельзя?
– Ну – захотел! Анну Ивановну-то в царицы? Жди тогда набата…
5
Прельстительные юбочки Анхен кружились только по воскресеньям, – раз в неделю бывали хмель и веселье. В понедельник кукуйцы надевали вязаные колпаки, стеганые жилеты и трудились как пчелы. С большим почтением относились они к труду, – будь то купец или простой ремесленник. «Он честно зарабатывает свой хлеб», – говорили они, уважительно поднимая палец.
Чуть свет в понедельник Алексашка будил Петра и докладывал, что пришли уже Картен Брандт, мастера и подмастерья. В одной из палат Преображенского устроена была корабельная мастерская: Картен Брандт строил модели судов по амстердамским чертежам. Немцы – мастера и ученики – подмастерья, взятые по указу из ближних стольников и потешных солдат, кто половчее, – строгали, точили, сколачивали, смолили небольшие модели галер и кораблей, оснащивали, шили паруса, резали украшения. Тут же русские учились арифметике и геометрии.
Стук, громкие, как на базаре, голоса, пение, резкий хохот Петра разносились по сонному дворцу. Старушонки обмирали. Царица Наталья Кирилловна, скучая по тишине, переселилась в дальний конец, в пристройку, и там, в дымке ладана, под мерцание лампад, все думала, молилась о Петруше.
Через верных женщин она знала все, что делается в Кремле. «Сонька-то опять в пятницу рыбу трескала, греха не боится… Осетров ей навезли из Астрахани – саженных. И ведь хоть бы какого плохонького осетренка прислала тебе, матушка… Жадна она стала, слуг голодом морит…» Рассказывали, что, тоскуя по Василии Васильевиче, Софья взяла наверх ученого чернеца, Сильвестра Медведева, и он вроде как талант и астроном: ходит в шелковой рясе, с алмазным крестом, шевелит перстнями, бороду подстригает, – она у него – как у ворона и хорошо пахнет. Во всякий час входит к Соньке, и они занимаются волшебством. Сильвестр влазит на окно, глядит в трубу на звезды, пишет знаки и, уставя палец к носу, читает по ним, и Сонька наваливается к нему грудью, все спрашивает: «Ну как, да – ну как?..» Вчера видели: принес в мешке человечий след вынутый, кости и корешки, зажег три свечи, – шептал прелестные слова и на свече жег чьи-то волосы… Соньку трясло, глаза выпучила, сидела синяя, как мертвец…
Наталья Кирилловна, хрустя пальцами, наклонялась к рассказчице, спрашивала шепотом:
– Волосы-то чьи же он жег? Не темные ли?
– Темные, матушка царица, темные, истинный Бог…
– Кудрявые?
– Именно – кудрявые… И все мы думаем: уж не нашего ли батюшки, Петра Алексеевича, волосы жег?..