Козлиная песнь (страница 9)

Страница 9

– Я предполагаю написать поэму, – говорил неизвестный поэт (когда видение рассеялось), – в городе свирепствует метафизическая чума; синьоры избирают греческие имена и уходят в замок. Там они проводят время в изучении наук, в музыке, в созидании поэтических, живописных и скульптурных произведений. Но они знают, что они осуждены, что готовится последний штурм замка. Синьоры знают, что им не победить; они спускаются в подземелье, складывают в нем свои лучезарные изображения для будущих поколений и выходят на верную гибель, на осмеяние, на бесславную смерть, ибо иной смерти для них сейчас не существует.

– Ах, не правда ли, я теперь совсем глупой стала, – начала приставать к Тептелкину Екатерина Ивановна, – совсем глупой стала без Александра Петровича и совсем несчастной.

– Послушайте, – отвел Тептелкин в сторону Екатерину Ивановну, – вы совсем не глупая, просто жизнь так складывается.

«Развратил ее совершенно Заэвфратский, развратил», – подумал он.

– А где Михаил Петрович Котиков, – прошептала Екатерина Ивановна, – отчего он не заходит, не говорит со мной об Александре Петровиче?

Помолчал Тептелкин:

– Не знаю.

Екатерина Ивановна, приподняв ножку, начала осматривать свои туфельки.

– А ведь туфли-то у меня совсем истрепались, – широко раскрыв глаза, сказала она. – И дома нет одеяла, пальто прикрываться приходится.

И задумалась.

– Нет ли у вас конфеток?

– Нет, – грустно ответил Тептелкин.

– А ведь Александр Петрович великий поэт, не правда ли? Нет теперь больше таких поэтов, – выпрямилась она с гордостью. – Он меня больше всего на свете любил. – И улыбнулась.

К Тептелкину подошла Муся в старомодной соломенной шляпке с голубыми ленточками и слегка блестящими ногтями дотронулась до его руки.

– Скажите, – сказала она, – что значит:

Есть в статуях вина очарованье,
Высокой осени пьянящие плоды…

– Ах, ах, – покачал головой Тептелкин, – в этих строках скрыто целое мировоззрение, целое море снующих, то поднимающихся как волны, то исчезающих смыслов!

– Как хорошо мне с вами, – сказала Муся. – Мне он говорил, – она показала глазами на неизвестного поэта, разговаривающего с вечным юношей, – что вы последние, уцелевшие листы высокой осени. Я это не совсем поняла, хотя кончила университет; но ведь теперь в университетах не этому совсем учат.

– Этому не учат, это чувствуют, – заметил Тептелкин.

– Сядемте на ту ступеньку, – указала Муся подбородком.

Они поднялись повыше. Сели на ступеньку между кариатид портика Бельведера.

– Как поют соловьи! – сказала Муся. – Отчего девушек соловьи всегда волнуют?

– Не только девушек, – ответил Тептелкин, – меня соловьи тоже всегда волнуют.

Он посмотрел Мусе в глаза.

– А я женщин боюсь, – задумчиво уронил он. – Это страшная стихия.

– Чем же страшная? – улыбнулась Муся.

– А вдруг закрутит, закрутит и бросит. С моими друзьями это случалось, а как бросит, никак не умолить жить вместе. А как мои друзья на своих жен молились и портреты в бумажниках носили! А они всегда, всегда бросают.

Тептелкин обиделся за друзей. Муся достала гребенку и стала расчесывать Тептелкину волосы.

Внизу молодые люди пели:

Gaudeamus igitur…

Тептелкин вспомнил окончание университета, затем погрузился в свое детство и в нем встретился с Еленой Ставрогиной. Ему показалось, что есть нечто от Елены Ставрогиной в Марии Петровне Далматовой, что она как бы искаженный образ Елены Ставрогиной, искаженный – но все же дорогой. Он поцеловал у нее руку.

– Боже мой, – сказал он, – если б вы знали…

– Что, что? – спросила Муся.

– Ничего, – тихо ответил Тептелкин.

Внизу пели:

Есть на Волге утес…

Утром в поезде ехали обратно в Ленинград Костя Ротиков и неизвестный поэт. Неизвестный поэт грустил невыносимо. Ведь его ждет полное забвение. Костя Ротиков развлекал его как мог и говорил о барокко.

– Не правда ли, – говорил он, – вы стремитесь не к совершенству и законченности, а к движущемуся и становящемуся, не к ограниченному и осязаемому, а к бесконечному и колоссальному.

В вагоне никого не было, они сидели вдвоем. Костя Ротиков встал и стал читать сонет Гонгоры.

Неизвестный поэт с нежностью смотрел на Костю Ротикова, насмешливого и остроумного, слегка легкомысленного, читающего только иностранные книги и несколько свысока любующегося творениями рук человеческих.

– Еще поборемся, – сказал он, выпрямляясь.

– Что с вами? – спросил Костя Ротиков.

– Ничего, – улыбнулся неизвестный поэт, – я обдумываю новую барочную поэму.

За окнами неслись поля с высокой травой. Появившийся Костя Ротиков уже читал сонет Камоэнса и находил огромное сходство в настроенности с пушкинским стихотворением:

Для берегов отчизны дальной…

В конце поезда, в вагоне, одна, сидела Екатерина Ивановна и обрывала ромашку: любит – не любит, любит – не любит. Но кто ее любит или не любит, – не знала. Но чувствовала, что ее должны любить и о ней заботиться.

А в самом последнем вагоне ехал философ с пушистыми усами и думал:

«Мир задан, а не дан; реальность задана, а не дана».

Чиво, чиво, – поворачивались колеса.

Чиво, чиво…

Вот и вокзал.

У Кости Ротикова палочка с большим кошачьим глазом.

У Кости Ротикова глаза голубые, почти сапфировые.

У Кости Ротикова пальцы длинные, розовые.

– Куда мы направимся? – весело спросил неизвестный поэт. – Делать нам равно нечего.

– Пойдемте слушать, как изменяется язык отечественных осин, – улыбнулся Костя Ротиков.

Весь день провели вместе Костя Ротиков и неизвестный поэт. Гуляли по Летнему саду, по набережным Фонтанки, Екатерининского канала, Мойки, Невы. Постояли перед Медным Всадником, пожалели, что некогда отцы города счистили зелень – прекрасную черно-зеленую патину. Покурили. Сели на скамейку. Поговорили о том, что город по происхождению большой дворец.

Поговорили о книгах.

Летний вечер. Никаких официальных занятий. Никакой кафедры. Мошкара кружится и вьется. В лодке сидит Тептелкин, гребет. У берега качаются тростники, наверху виден Петергофский дворец, на берегу стоит неизвестный поэт.

– Приехали! – кричит Тептелкин и гребет к берегу. – Наконец-то вы приехали. Если б вы знали, как мне грустно жить здесь, сегодня мне особенно грустно.

Лодка пристала к берегу, неизвестный поэт сходит в нее, и Тептелкин, сутулый, седеющий, гребет от берега. Неизвестный поэт управляет рулем, – лодка несется ко взморью.

– Мне вспомнилось, – говорит Тептелкин, – как я преподавал несколько лет тому назад в одном университетском городе. Я помню, как раз в этот день, в этот час, мы – я и учащаяся молодежь – отправились на противоположный берег реки и там в рощице я прочел лекцию.

Сумерки.

Наконец в темноте они привязали лодку и пошли гулять по парку.

На востоке появилась розовая полоска зари, когда молча они подошли к башне.

Неизвестный поэт слушал, как Тептелкин долго возится наверху в единственной жилой комнате, как он снимает сапоги и ставит их у кровати, как звенит ложечка в стакане.

«Пьет холодный чай», – решил он.

Утром Костя Ротиков увидел неизвестного поэта дремлющим на белой скамье в парке у большой ели, прямой, как мачта. Друзья радостно поздоровались и отправились к морю. Позади косят траву. Костя Ротиков сел на корточки в море, среди волн, крепкий, розовый. Неизвестный поэт дремлет на камнях, на берегу, согретый утренним солнцем.

– А знаете, – появился Костя Ротиков, – Андрей Иванович поселился здесь.

Дрыгая ногой и обтираясь мохнатым полотенцем, он продолжает:

– Я у него беру уроки методологии искусствознания.

Камни и песок раскалены. Костя Ротиков зашнуровывает ботинки с круглыми носами. Неизвестный поэт весело скачет с камня на камень и курит.

Молодые люди отошли от кладбища и направились наискось, по тропинке, между еще не скошенным пушистым медком, покрытым черными букашками, и зеленовато-металлическими жучками, и улиточной слизью, тмином, красным и белым клевером и щавелем, к дороге, ведущей в Новый Петергоф, к небьющим фонтанам (будний день), к статуям с сошедшей позолотой, ко дворцу, где у балюстрады ходит взад и вперед инвалид – продавец папирос, бегает босоногий мальчишка, предлагая ириски, и, скрестив ноги, прислонившись к ящику, меланхолически время от времени копает в носу мороженщик.

Молодые люди вошли в общественную столовую, расположенную вблизи дворца, и стали есть кислые щи. Одна тарелка была тяжелая, морская, другая – с гербом; ложки были оловянные.

– Что собой представляет Филострат? – спросил Костя Ротиков, поднося ложку ко рту.

Но в это время вошел в столовую философ Андрей Иванович в сопровождении фармацевта и научной сотрудницы местного института.

Костя Ротиков и неизвестный поэт, встав, приветствовали вошедшего. После обеда все вместе направились в старый Петергоф на празднование годовщины местного института. Но по дороге решили зайти к Тептелкину.

Тептелкин в это время принимал солнечную ванну. Он сидел голый в трехногом кресле, и играл пальцами ног, и улыбался, и пил чай, и читал «Дух христианства» Шатобриана.

Костя Ротиков вошел первый и отпрянул. Прикрыл дверь, попросил поднимающихся подождать, приоткрыл дверь и элегантно проскочил в комнату. Тептелкин от неожиданности весь покраснел.

Компания, расположившись у башни, в садике со сломанным забором, с кустами акаций, со следами клумб, развлекалась. Она увеличилась еще за это время. Среднего роста студент, сидя на пне, играл на гребенке. Другой, крошечного роста, присвистывал. Философ сидел на скамейке, недавно поставленной и еще не окрашенной; рядом с ним сидел фармацевт, вечно шевелящий губами; на траве аккуратно сидела сотрудница местного института. В это время с высоты башни спустился Костя Ротиков под руку с Тептелкиным.

Фармацевт, наконец, только что начал говорить; ему жалко было, что ему помешали. Он был огромного роста, в крахмальном белье и собственно не носил, а преподносил свой костюм.

Тут же, прося не двигаться, всю группу снимал «кодаком» молодой человек, увлекающийся фрейдизмом; он даже уроки немецкого языка здесь брал у Тептелкина, чтобы читать Фрейда в подлиннике.

– Господа, – сказал Тептелкин. – Может быть, вместо того чтобы сейчас идти на годовщину, еще посидим здесь, потому что через час ко мне ученик из города приедет.

Пока Тептелкин в башне подготавливал ученика трудовой школы в вуз, неизвестный поэт и Костя Ротиков сходили за пивом, все поочередно пили из оказавшегося у кого-то стаканчика, обмахивались носовыми платками, били и отгоняли комаров.

Послышались мужские шаги. На дороге появилась сморщенная цыганка в высоких смазных сапогах. Увидев башню и компанию, она быстро побежала к ней:

– Дай погадаю, дай погадаю! Глаза твои заграничные!

Ходила она между лежащими, сидящими и стоящими.

– Не надо, не надо, – отвечали ей, – мы свое будущее знаем.

Никто не заметил, как из башни проскользнул ученик с физикой Краевича под мышкой.

– Ля-ля, ля-ля, – пел Тептелкин, пряча деньги и спускаясь по лестнице.

Уже солнце садилось, когда компания приблизилась к местному институту. Они опоздали, научная часть кончилась, неслась музыка из небольшого зала небольшого дворца герцогов Лейхтенбергских. Стеклянные двери в парк были растворены, и красивые и некрасивые девушки, в тщательно сохраненных кружевных платьицах, вились у входа. Внутри танцевали. Все носило чистый и невинный характер. Радостные лица молодых девушек и молодых мужчин, тапер, сохранявший медленность, профессора, сидящие по стенам и с достоинством беседующие друг с другом. Компания гуськом вошла в зал. Уже давно луна рябит. Костя Ротиков танцует до седьмого пота; философ осторожно ходит между танцующими и беседует с профессорами; Тептелкин выплывает из дверей в парк с фармацевтом. Вокруг летают ночные бабочки и бьются в освещенные окна.

Тьма. Философ, фармацевт и научная сотрудница движутся тремя силуэтами. Фармацевт следит, как бы не оступился философ, как бы не разбился, как бы не пропало одно из последних философских светил.

У аккуратного крыльца два силуэта целуются с третьим.

– Покойной ночи, дорогой Андрей Иванович, – говорят они.