Пусть все горит (страница 2)
Вот она, надежда. Вдруг меня вырубит, унесет течением в глубокий сон без сновидений. Ленн будет, как всегда, следить за мной, наблюдать, впиваясь своими глазами, пялясь на меня, как на свою собственность, но к этому моменту я уже буду на дне морском, вдали от этого мрачного болота, в длительном отпуске из ада.
– Давай-ка займись колбасками, пока я сморю записи. И штоб как у мамы сделала: поджарь как следует, штоб никаких бледных пятен не было!
Я пытаюсь встать с дивана, но лодыжка все еще сильно болит, даже лошадиные таблетки не помогли. Ковыляю к холодильнику, пока он сидит за старым компьютером, аккуратно вводя свой пароль; его широкая спина закрывает экран от моего взгляда. Затем загорается экран. Вся еда в холодильнике его. Конечно, и мне немного достанется, но я ничего не покупала, не выращивала и не выбирала. Я выкладываю свиные колбаски на чугунную сковородку и ставлю ее на плиту. Ленн просматривает записи, записи с семи камер, которые он установил в доме, в его доме, чтобы наблюдать за мной каждую секунду. Колбаски брызжут соком на сковородке. Я смотрю, как жир вытекает и кипит внутри оболочки, как двигаются пузырьки, и затем одна колбаска лопается и начинает шкворчать.
– Ну и денек у тебя выдался, а? – хмыкает он, показывая на экран, где видно, как я пару часов назад собирала свои вещи, мои четыре сокровища, из которых осталось только три, и выходила через парадную дверь.
– Ну и отпуск ты себе устроила, да? – Он наблюдает за картошкой в раковине. – Чтоб никаких комочков в этот раз, слышишь, Джейн! Мама никогда не делала пюре с комочками, я не люблю комочки!
Глава 2
Я ставлю перед ним тарелку и кладу вилку рядом со стаканом лаймового лимонада. Он требует, чтобы напиток был, цитирую: «цвета утренней мочи». Что он заказывает, то и получает.
– Неплохо выглядит, – произносит он, сверля глазами тарелку. – Но мы еще посмотрим.
Свою еду я ставлю напротив него и смотрю в тарелку на коричневые и бежевые куски. Я не могу сильно нагружать лодыжку, поэтому аккуратно кладу ногу на ногу, чтобы больное место висело в воздухе, как в каком-то зловещем средневековом эксперименте.
– Ничего так, – чавкает он с открытым ртом, откуда на меня смотрит пережеванная еда. – Сойдет!
Половинка таблетки подействовала: из тела исчезли все ощущения, голова стала легкой и внимание размылось. Я немею.
Ленн режет свою сосиску вилкой, отчего та разваливается; грубая текстура застревает между зубцов вилки, и он собирает пюре (без комочков, как заказывали) и пихает себе в рот. Камера висит в углу, а ключи заперты в коробке.
– Хлеба! – требует он, не глядя на меня.
Я аккуратно придерживаю больную лодыжку и хромаю к хлебнице, держа почти весь вес тела на здоровой ноге. Кладу два кусочка на хлебную доску.
– Не надо марать тарелки!
Ковыляю обратно к столу и предлагаю ему хлеб. Он берет кусочек, складывает его пополам и подбирает им оставшееся пюре, затем жует и глотает. После заливает в себя лаймовый лимонад.
– Кода мы с матерью ездили в Скегнесс[1] – я тода совсем мальцом был, – она, бывало, готовила нам такие колбаски, и мне нравилось, понимаешь? У тебя начинает лучше получаться, не так, как у матери, но лучше. Подрумянь их посильнее в следующий раз, что ли.
Я киваю и выбрасываю недоеденное с тарелок.
– Ты течь уже закончила или еще денек будет, как думаешь?
Застываю у раковины с тарелками в руке. Я хочу разбить их и осколками порезать ему шею. Я мечтала об этом во сне и наяву. Мечтала о том, как кровь из его яремной вены зальет обернутый в пластик диван. Как жизнь покинет его гигантскую тушу. Как на меня опустится облегчение.
– Наверное, еще день. – Я вру, и он может проверить. Он раньше так делал.
Ну давай. Вперед. Проверяй.
– Понял, вана тогда не нужна. Помой посуду и идем спать.
Я чищу тарелки, – между передними зубами у меня застрял кусок колбасной шкурки, – затем складываю их на старую чугунную сковородку, сковородку его матери, и мою их водой. Он не хочет покупать мне перчатки для посуды, потому что его мать никогда не пользовалась ими, и поэтому мои руки так ужасно выглядят сейчас.
– Я пошел хряков кормить. У нас есть что им дать?
Чертовы свиньи живут лучше меня. Я смотрю на улицу из кухонного окна, того, маленького, прямо над раковиной, и вижу свинарник вдалеке. Стены из шлакоблока и шиферная крыша. Свинарник стоит настолько далеко, что я могу закрыть его кончиком большого пальца.
Там, дальше к морю, за дамбой, нет ничего, кроме болот и его свиней. Я достаю объедки из корзины: немного картофельной кожуры, хрящи из колбасы, которые я не смогла разжевать, несколько кусочков просроченного свиного окорока из магазина «Спар». Закидываю это все в специальную корзинку с отходами и вручаю ему.
– Ты огня разведи к моему приходу, на улице черт-те что, и облака на небе какие-то мрачные.
Я мою посуду и прислушиваюсь к звукам из-за двери. Вот и все.
Раздается звук задвижки.
Долгожданное облегчение. Делаю глубокий выдох и замираю со скребком для посуды в руках. Я вижу, как он рассекает поле за домом на своем квадроцикле; монстр, едущий вдаль на четырех колесах к своим свиньям, своим братьям. Я желаю, чтобы в пути его разбил инфаркт или он неудачно упал, может, прямо в дамбу, чтобы там утонул под своим квадроциклом и чтобы туда еще молния ударила. Но с ним никогда ничего не случается. Ленн простой и крепкий, как бетонная стена. Как бы я ни молилась всем богам, горизонту, четырем шпилям, которые вижу к северу отсюда в ясный день, ветрогенераторам, чтобы наконец его постигла хоть какая-то кара, какое-то наказание, ни волоска с его головы еще не упало.
Запись идет. Она всегда идет. Стоит мне пошевелиться, как начинается запись; такую он установил систему. Когда дело касается сантехники или электроники, Леонард – парень рукастый. И он может вернуться. Он сказал, что поехал кормить свиней, этих зверей, которые по-королевски купаются в роскоши на своем троне из грязи, которые совершенно не в курсе своей относительной свободы, но он точно так же может примчаться спустя пять минут. Чтобы удивить меня. Проверить, как я тут. Чтобы контролировать свой мирок, чтобы дела там шли именно так, как нравится ему.
Три моих сокровища по-прежнему покоятся в сумке. В сумке его матери. Я достаю из нее томик «О мышах и людях», повернувшись спиной к камере, и приставляю к подоконнику, чтобы читать, пока притворяюсь, будто мою посуду. Я знаю всю книгу наизусть. Я постоянно скольжу взглядом в окно, проверяя обстановку. Я думаю о Джордже и Ленни[2], их лужайке с люцернами, кроликах, их мечте, свободе, и я думаю о своей сестренке Ким Ли. Каждое мое потенциальное будущее, все они теперь инвестированы в ее реальное будущее. Я сбегу отсюда благодаря ее духу и буду продолжать жить благодаря ей.
Мы прибыли сюда вдвоем.
Это случилось девять лет назад, и тогда это было самое прекрасное, что мы только могли себе вообразить. Нам отлично втюхали эту идею – поехать в Великобританию и работать на хороших работах, где платили бы в десять раз больше, чем во Вьетнаме, чтобы мы могли отправлять деньги домой. Те двое парней, которые пришли к нам, знали, что делали. У них были визитки, а у одного из них даже кожаный чемодан. Главный улыбнулся маме и пожал руку папе. Они пили наш чай. Эти люди сидели с нами, плели свои речи и кормили нас отвратительнейшей ложью. Они втюхали нам неосуществимую мечту и сделали это великолепно, наобещав лужайку с люцернами и возможность приглядеть за родителями, чьи образы сгорят сегодня в печи.
Его. Печи.
Если что-то находится здесь, в его доме или на этой земле, и это не его вещь, значит, это ее вещь, его матери, а это еще хуже, потому что она его родила, вынянчила. Она создала его.
Я кладу книгу обратно в протертую сумку, пока за окном тает серый свет и с соляных болот, куда мне не достать взглядом, но которые, по его словам, находятся там, за свинарником и лесочком, наступает осенний туман. Порой вечерами я чувствую соль в воздухе. Чувствую ее вкус. Что-то издалека, откуда-то, куда не достает его рука. Я поворачиваюсь спиной к нему, его свиньям и оглядываю эту жалкую комнату. Слева от меня стоит плита, служащая нам и обогревателем, и местом, чтобы разогреть еду и вскипятить воду, и духовкой, и светильником, и элементом уюта; я смотрю на сердце этого проклятого дома. Вижу маленький сосновый столик с двумя сосновыми стульями, вижу кресло рядом с плитой, где на веки вечные в подушках высечен его силуэт. Я вижу закрытый шкафчик для телевизора, диван, покрытый целлофаном. Вот и все, если не считать прихожей, лестницы, ведущей наверх, и пристроенной ванной комнаты; больше ничего тут нет.
Я с трудом волочу себя сквозь дверной проем и вхожу в ванную. Здесь всегда сыро. Сыро и холодно. Пол холодный, словно чуждый земле снаружи. Полгода этот пол на ощупь ледяной и мокрый. Когда Ленну было около сорока, восемь лет назад, он сам построил эту комнату после смерти своей первой жены. Я не закрываю за собой дверь, потому что таково правило.
По крайней мере завтра я приму горячую ванну. Обжигающе горячую; вода для ванны идет из нагревателя, примостившегося за плитой, докрасна раскаленного обогревателя. Я люблю, чтобы вода была настолько горячей, насколько смогу выдержать. Жги меня, выключи мне мозг, помоги больше ничего не чувствовать. Плохо то, что случится после.
Холод… сырость этой комнаты. Мы с сестрой прибыли в Ливерпуль девять лет назад в грузовом контейнере. Самое холодное время в моей жизни. Из сайгонской жары я попала в ледяную железную коробку. Нас было семнадцать человек, и мы прятались за коробками, набитыми, словно сельдь в бочке. Мы сидели за хлипкой перегородкой с одеялами, бутылками воды и с ведрами. Я помню, как вцепилась в сестру и в свой рюкзак. Фотографии родителей. Шестнадцать из нас добрались до Ливерпуля, и порой мне хочется, мне часто хочется, чтобы той семнадцатой была я.
Тащусь наверх, вытягивая себя по лестнице, цепляясь за перила, словно играю в перетягивание каната, шажок за шажком. Мне нужна вторая половинка таблетки, потому что лодыжка не ноет, она орет от боли. Лишь раз в жизни я теряла сознание от боли, и это было тогда, когда я повредила лодыжку.
В доме, в его доме, есть две спальни. Его комната, которую он называет наша комната, выходит окнами на проселочную дорогу, которую я не осилила сегодня, закрытые ворота, силосную яму, сарай, двор, старые плуги. В комнате есть обогреватель, гардероб и большая кровать. В другой, маленькой комнатушке, я сплю одну неделю из четырех.
Эти плюс-минус шесть дней я могу спать в одиночестве. Он не терпит моего присутствия в своей спальне. Я живу ради этих шести дней, ради ночей, когда могу поспать в одиночестве, предоставленная сама себе. В эти дни мне кажется, что я почти живу.
Но дверь в спальню никогда не должна быть закрытой.
Это еще одно правило.
Никаких закрытых дверей. Он передвинул кровать к стене, чтобы наблюдать за мной с лестничного пролета или с кровати. Я не чувствую никакой защищенности, никаких личных границ. Мне негде прятаться и нечем защититься. У меня нет никакого личного пространства, ничего, что могло бы отдаленно его напоминать. Я постоянно под наблюдением, под взглядом камер, вся моя жизнь записывается и пристально рассматривается. Я живу в открытой тюрьме в окружении бескрайних полей и торфяников, где нет заборов. Широта местных равнин не дает мне сбежать из этого плена. Я заключена здесь, в самом открытом пространстве на земле.