Пусть все горит (страница 5)

Страница 5

Я перечитывала ее письма последние пять ночей, кроме последней, когда съела целую таблетку лошадиного транквилизатора. Сестренка пишет самые чудесные письма. Исписывает весь лист А4 с двух сторон, складывая его втрое. Ленн требует, чтобы мы переписывались на английском. Она задает вопросы, пусть даже я и не отвечаю (это против правил), и я люблю ее за это. Ей не все равно. Наша переписка – самое близкое, что у меня есть, к живому общению. Она спрашивает, разговариваю ли я с родителями, слышала ли, что наш брат выиграл какой-то приз в школе. Она спрашивает, есть ли у меня кто-то. Влюбилась ли я. Она рассказывает о своей работе в маникюрном салоне, о постоянных клиентах, злых женщинах, что не обращают на нее никакого внимания, и о добрых женщинах, которые помнят ее имя. Английское имя, имя, что дал ей начальник. Мою сестру зовут не Сью.

Я перечитаю эти письма спустя три недели, когда вновь смогу спать в своей комнате. Не в своей, в его. Но я смогу дышать своим воздухом, если только он не вломится посмотреть, как я раздеваюсь перед сном или как сплю или расчесываю волосы расческой его матери.

Синтия.

Мне кажется, имя идеально ей подходит. У нее веснушки, как у Синтии, одета она в конноспортивные бриджи и сапоги, как Синтия, у нее помада, как у Синтии, и она носит флисовую рубашку, как Синтия. Никакого другого имени ей не дадут. Ее имя легко слетает у меня с языка. Я представляю себе ее и мир, в котором она живет. Сказать, что имя ей подходит, словно ключ к замку, значит, ничего не сказать. Надо подумать, что говорить, если она вернется. Составить план. Может, попросить ее как-нибудь передать весточку Ким Ли, так, чтобы Ленн не обнаружил? Как-нибудь так, чтобы Синтия не стала геройствовать и ненароком не сломать жизнь сестренке?

– Плуг весь в грязи, – говорит Ленн, открывая в дверь и разрушая мою фантазию. – Проклятая грязь везде лезет!

Он вешает куртку и снимает ботинки. Я вижу крохотные вкрапления озимой пшеницы в грязи на его подошвах. Каждое зернышко блестит. На каждой скорлупке отражается весь скудный тусклый свет в комнате, и я вижу все зернышки.

– Сделай-ка мне сэндвич. Знаю, еще рано, но ты все равно сделай.

Перед ужином он просмотрит записи. Ленн делал так каждый день на протяжении последних семи лет. Сказать ему про Синтию или пусть подождет?

Я достаю его СуперБелый хлеб из эмалированной хлебницы его матери. Развязываю прозрачный пакет и делаю ему сэндвичи. Шесть штук. С маргарином, нарезанным чеддером из магазина и нарезанной ветчиной. Я держу в руках нож для маргарина, смотрю на Ленна и воображаю его шею, как делала уже сотни раз до этого. Затем кладу нож на место. Он любит сэндвичи, нарезанные по диагонали в небольшие треугольники и похожие на воздушных змеев, которых мы в детстве запускали на холмах за нашим городом. Достаю целый пакет соленых чипсов, которые никогда нельзя класть на тарелку. Наливаю стакан лаймового лимонада цвета мочи и ставлю это все на стол.

– Ну и погодка на улице. С восточным ветром добра не жди.

– Тут была женщина.

– А ты что?

Я сажусь напротив него.

– Заходила женщина, хотела поле для лошади снять.

– На кой черт?

Он пялится на меня.

– Для лошади, – отвечаю ему.

– Лошди?

Я киваю в ответ.

– Ну а ты ей што сказала? Выкладывай все до последнего слова! Что ты сказала этой девке?

– Сказала, чтобы с тобой поговорила.

Ленн смотрит мне в глаза: то в один, то в другой, затем берет свой треугольный сэндвич, который выглядит совсем крошечно в его грязной руке, и кусает.

– Кто она?

– Не знаю.

– Значит так, вернется, – он проглатывает прожеванный сэндвич, – а меня нет, захлопни дверь, а сама поднимайся наверх, слышишь?

Я киваю.

– Штоб ни с кем больше не трепалась, слышишь?

Я киваю.

– Дверь не открывай, а то запру тебя наверху до весны!

– Хорошо.

Ленн доедает остатки ужина, пока я мою посуду, тру хлоркой раковину и чищу столешницу. Он обувается и надевает куртку.

– От меня тут ничто не скроется, Джейн, я все на ферме вижу, – говорит он. – Каждый закуток вижу. Ферма как плоская тарелка, от меня не спрячешься! Не забывай!

Три часа я латаю его высохшие рубашки, носки и тряпье его матери. Каждый раз, вонзая иголку в ткань, я представляю себе его кожу. Грубую. Пробитую, словно решето. Умирающую. Я пью свой бледный чай, к которому уже привыкла, и думаю о Синтии. Может, у нее есть парень. Парень, который слушает ее, действительно слушает. Кто-то, кто помнит ее день рождения и обнимает, когда она устала. Мужчина, на которого можно положиться, и мужчина, который не боится положиться на нее. Может, у нее в жизни есть кто-то такой. Я знаю, что у нее есть машина, «Фольксваген Жук». Может, у нее есть любимая работа, где она занимается чем-то интересным. Дома, во Вьетнаме, моя мама была учительницей, и она души не чаяла в своей работе. Она до сих пор иногда встречает на улице людей, и они говорят, мол, вы помните меня, а она отвечает, что, конечно, помню. И они называют ее своей любимой учительницей. Это так прекрасно! И это ее наследие.

Ленн возвращается, когда на улице темнеет, и говорит, что сегодня я приму ванну. Пока я готовлю его, нашу, треску в соусе с петрушкой, с гарниром из вареной картошки и замороженного горошка, он просматривает записи. На плите стоят кастрюли, а в топке горят тонкие поленья. Синтия не дает ему покоя: на записях ее не видно, и ему не дает покоя наш с ней разговор. Его аж скручивает. Своей огромной рукой он полностью накрывает мышку. Ленн заново прокручивает записи, наблюдая, как я жду, пока разогреется его рыба в пластиковом пакете для готовки. Зачем люди варят еду в пластиковых пакетах?

Мы ужинаем. Он разминает переваренную рыбу в соусе с картошкой и горошком, превращая ее в сплошное месиво, а затем закидывает в себя еду, словно кочегар в топку.

Звонит телефон.

Мы оба поворачиваемся к нему, точнее, к тяжелой металлической коробке, в которой он находится. Коробка прикручена к полу болтами. Провода протянуты под половицами в полуподвал. Компьютер подключен к внешнему миру через телефонные провода. Телефон звонит, коробка трясется, и мы оба не сводим с нее взглядов. Кому пришло в голову позвонить этому человеку?

Звонок прекращается.

– Набери себе вану, пока моешь посуду!

Я повинуюсь.

Вместо того чтобы сидеть у него в ногах, пока он смотрит телевизор, я мою посуду. Затем раздеваюсь и забираюсь в горячую ванну. Он рядом, смотрит за каждым моим шагом, но я не обращаю внимания. Он стал для меня невидимым. Неважным. Я стараюсь не поскользнуться. Залезаю в ванну, опираясь на руки и смотря на воду, а не на него. Моя обезображенная лодыжка погружается в воду, и я больше не вижу ее. Боль меняется. Она не ушла, но она утонула.

Пока я тру кожу, Ленн заходит в ванную. Мягкий пол прогибается под его весом. В руках у него кружка с чаем, он держит ее, пока пялится на меня; потягивая чай, Ленн скользит взглядом по моему телу и лицу. Затем он уходит, и я слышу, как по телевизору начинаются новости.

Мне хорошо в ванне. Тепло. Горячо. Я чувствую себя чистой. Отпускаю свой разум туда, где Ким Ли живет своей жизнью в Манчестере. В своем последнем письме она рассказала, что маникюрный салон стал закрываться позже по пятницам, в восемь вечера, чтобы не упустить мужчин и женщин (в основном женщин), которые хотят сделать красивый маникюр перед вечеринкой с друзьями. Мне хочется верить, что сестра по пятницам тоже не сидит дома. Ким Ли рассказывает, что в Манчестере есть Чайна-таун, где она может найти фрукты и специи, как дома. Не совсем как дома, но очень похоже. Она может купить quýt, nhãn и buởi[6]. Там есть ngò, húng cây и húng quế [7]. Может быть, она приготовит из них что-нибудь чудесное. По рецепту мамы, нашей мамы. Что-то, что перенесет ее на время домой.

Однако эта горячая ванна также знаменует начало долгой ночи и наступление следующих трех недель в его спальне. Я вытираюсь полотенцем, надеваю свою ночнушку, ночнушку его матери, и завязываю волосы в маленькое полотенце. Втаскиваю себя наверх и сажусь на край его кровати.

Телевизор затихает. Я слышу шаги.

Глава 5

Я высушиваю волосы полотенцем его матери.

Он моется в ванной внизу. Я слышу, как вода сливается в поля, в дамбу, а оттуда в море. Открываю бельевой шкаф его матери, достаю свежую белую простынь и еще одну, самую старую, почти прозрачную, как муслиновая марля. Я встряхиваю ее в воздухе и даю аккуратно упасть на постель.

Ему понадобится его особенное полотенце. Кладу его на правой стороне кровати, пока Ленн чистит зубы. Плюется. Полощет горло. Я слышу, как смывается вода в унитазе и скрипит первая ступенька.

– Хорошо вану приняла, да?

Он почти не произносит букву «н» в слове «ванна». Кто-то тянет эту «н», «ваннна», кто-то просто говорит «ванна». Я, например. А он говорит «вана». Если б можно было говорить это слово вообще без буквы «н», он бы так и делал.

Я киваю и стягиваю свою ночнушку. Ночнушку его матери, через голову.

Он смотрит.

Я смотрю прямо перед собой.

Ложусь на кровать и натягиваю на себя тонкую хлопковую простыню таким образом, чтобы она закрывала меня от пупка и выше. В некоторой степени это самое страшное. Ожидание. Потому что именно оно выставляет в полный рост, словно парус на прогнившем корабле, страшную правду. Меня не спрашивают. Ни капельки. Первую дюжину раз я сопротивлялась. Первую сотню. Я брыкалась и молила, я била его. Царапала его толстую шкуру и кусала так сильно, что как-то раз он подпрыгнул от боли. Я не могу сказать, что он прибегает к насилию, но Ленн всегда берет то, что, по его мнению, ему причитается, и делает это по-своему ужасающе мягко.

Я жду под простыней. Комнату освещает единственная лампочка под потолком, а я лежу и смотрю сквозь простыню на то, как он смотрит на меня. Ленн раздевается, складывает джинсы, носки и рубашку и кладет их рядом с бельевым шкафом. Он не сводит с меня глаз.

Под простыней я поворачиваю голову направо. Это превратилось в рефлекс, выученный костыль, который помогает мне пережить этот невыносимый кошмар. Вся моя жизнь – это строительные леса из таких вот костылей.

Планирует ли он такие вечера? Думает ли обо мне? Мне противно от одной только мысли, что я могу оказаться в его фантазиях. Я хочу, чтобы его разбил инсульт, стоит ему только подумать обо мне.

По коже на ногах ползут мурашки.

Он подбирается ближе, и я чувствую, как его бедра прижимаются к моим ступням, как скрипит кровать и прогибается матрас.

Я превратилась в мраморную статую самой себя, такую же неподвижную и безжизненную. Такую же холодную.

Закрываю глаза и ввожу себе то, что называю мысленной эпидуральной анестезией. Это все, что я могу сделать.

Тело от пупка и выше – мое и только мое. Это я. Все остальное – это не я. От пупка и выше я принадлежу самой себе, я могу думать что хочу, и быть кем захочу. Все, что покрыто простыней, простыней его мамаши, это я.

Мысленно пытаюсь вернуться домой. К выходным, когда родители готовили для нас целый пир. Мы с братом и сестрой садились за стол. К нам могли заскочить соседи, коллеги мамы, может, тети и дяди, приходившие без приглашения. Застолье было невообразимым. Настоящая мозаика оттенков, соусов и пряностей. На столе стоял каждый возможный вкус. Я пытаюсь вспомнить запахи, вкус пряностей и бульон с лапшой. Фрукты. Однако от моих вкусовых рецепторов не осталось и следа, словно язык превратился в дубовую кору, которую полируют каждый вечер.

Ленн заползает на кровать.

Под его весом я проваливаюсь в матрас.

В моих мыслях Ким Ли сейчас в Манчестере, веселится с друзьями, а может, даже сидит на свидании. Они берут Phở на компанию (если он есть), свежие спринг-роллы и запивают это ледяным пивом прямо из бутылок. Кругом стоит смех, и сестренка может говорить что угодно, строить какие угодно планы на будущее.

Его рожа почти у моего плеча, и я чувствую запах мыла сквозь простыню, но ментальная анестезия делает свое дело. Я не позволю этому со мной случиться. Я ничего не могу поделать с остальным своим телом, но выше пупка я принадлежу себе, и прямо сейчас я нахожусь в другом месте. Эта тварь заплатит за свои поступки. В этой жизни или в следующей.

[6] Quýt (вьет.) – мандарин, nhãn (вьет.) – лонган, buởi (вьет.) – помело.
[7] Ngò (вьет.) – кориандр, húng cây (вьет.) – перечная мята, húng quế (вьет.) – тайский базилик.