Гвианские робинзоны (страница 12)

Страница 12

– Вы знаете, что вам дьявольски повезло встретить этого старого негра? Он, конечно, страшен до чертиков, но, видимо, здорово вам пригодился. Да, я бы ни за что не подумал, что это вы повалили бамбу, на которую я наткнулся сегодня утром. Из нее выйдет отличная пирога. Кстати, у меня гениальная идея. Я же здесь по поручению администрации. У меня есть добрый топор, что, если я помогу вам рубить лодку?

– Нет, – довольно грубо оборвал его Робен, не желавший подобного помощника.

Каторжник, несомненно, понял причину отказа, и это проняло его до глубины души. Он вздрогнул, а его лицо, с грубыми и дерзкими чертами, болезненно исказилось.

– Ну конечно, – с горечью сказал он, – такие, как мы, не могут ничего предлагать честным людям.

А вы знаете, как нелегко тем, кто оступился? Без надежды на то, что снова станешь порядочным? Мне-то это хорошо известно. Я, вообще-то, из хорошей семьи. У меня есть кое-какое образование, мой отец был одним из лучших краснодеревщиков Лиона. К несчастью, я потерял его, когда мне было семнадцать. Я связался с дурной компанией, погнался за удовольствиями.

Помню, как моя бедная мать говорила мне: «Сынок, я вчера узнала, что какие-то молодые люди устроили пьяный дебош в нашем квартале и провели ночь в полицейском участке. Если с тобой случится что-то подобное, я умру от горя». Через два года я оступился и меня приговорили к пяти годам каторжных работ!

Моя мать два месяца была между жизнью и смертью, а потом два года на грани безумия. Она совершенно поседела. Когда меня увозили, ей не было и сорока пяти лет, а выглядела она на все шестьдесят.

С тех пор как я оказался на каторге, я ни разу ничего не украл. Я не хуже и не лучше других, но теперь я проклят. Видите, я даже не могу заплакать, пока рассказываю вам все это. Вас, месье, каторга облагородила, а меня она прожевала и выплюнула!..

Робен, поневоле растроганный, подошел к бывшему краснодеревщику и, чтобы прекратить эту тягостную сцену, предложил ему половину своего обеда.

– Я, конечно, должен бы вам отказать, – ответил тот. – Но мы люди не гордые, нет у нас такого права, так что я принимаю ваше предложение. Вы все тот же… и не в первый раз оказываете мне добрую услугу.

– Как так? – спросил удивленный Робен.

– Ох, проклятье, вы даже не помните, это очень просто! Вы вытащили меня из Марони, когда меня унесло течением и я уже готовился пойти ко дну и отдать богу душу. Вы даже не задумались рискнуть своей жизнью, чтобы спасти презренного каторжника. Так что, сами видите, я могу лишь молиться за успех вашей затеи, причем от всего сердца, а дальше думайте что хотите.

– Да, в самом деле, – ответил ссыльный. – Поверьте, я очень признателен вам за ваши добрые чувства.

– О боже, а главное-то я и забыл. Письмо!

– Какое письмо?

– Вот какое: меньше чем через две недели после вашего побега вам пришло письмо из Франции. Администрация, конечно, с ним ознакомилась. Начальники обсуждали его между собой. Мы узнали об этом от одного парнишки, который им прислуживает, из высланных. Они вроде бы говорили о том, что у вас там есть друзья, которые пытаются добиться для вас помилования. Что дело это не быстрое, но если бы вы захотели лично подписать прошение о помиловании, то его бы удовлетворили.

– Никогда! – перебил его Робен, покраснев от негодования. – Но все же имею ли я право оставить семью без поддержки? Выходит, нужно обесчестить свое имя, чтобы обеспечить их существование? Впрочем, не важно, уже слишком поздно!

– То же самое сказали и каторжные начальники: слишком поздно. Тем более что, если бы вам не вышло полное помилование, вам в лучшем случае пришлось бы стать концессионером с правом перевезти сюда семью.

– Что вы такое говорите? Концессионер? Чтобы я привез мою жену и детей сюда? В этот ад?

– Проклятье, но это самый надежный способ снова их увидеть. Хотя, вы знаете, все это лишь пересуды. Вот если бы мне удалось прочесть само письмо.

– О, это письмо!.. Будь проклято мое глупое нетерпение. В любом случае я не могу вернуться, да и не стоит короткая минута радости всех моих мучений.

– Послушайте, позвольте, я скажу вам пару слов, клянусь, это не займет много времени. У меня есть новая идея, и на этот раз правда отличная. Я сейчас практически свободен. Мне доверяют, потому что мой срок подходит к концу, и они правы. Я вернусь на вырубку и разыграю приступ сильной лихорадки. Не важно, как я это сделаю, у меня есть пара трюков в запасе. Меня перевезут со Спаруина в Сен-Лоран, я попаду в госпиталь и уж постараюсь узнать содержание письма. Когда я это сделаю, то чудесным образом исцелюсь, вернусь на вырубку, мигом доберусь сюда и все вам расскажу. Примете мое предложение? Я, видите ли, понимаю, что крепко вам обязан, и очень хотел бы вернуть вам долг.

Робен молчал. В нем боролись противоречивые чувства. Он не мог одолеть свое отвращение к этому довольно неприятному посреднику, тем более в таком священном, личном деле.

Каторжник посмотрел на него умоляющим взглядом:

– Прошу вас. Позвольте мне сделать доброе дело. Ради моей бедной матери, честной и святой женщины, и, быть может, она когда-нибудь меня простит… Ради ваших детей, которые сейчас страдают без отца… в большом, недобром городе…

– Хорошо! Ступайте, да, идите прямо сейчас.

– О, благодарю вас, месье, благодарю. Еще кое-что. У меня есть записная книжка, где я отмечаю свой путь и записываю помеченные деревья. Она принадлежит мне… законным образом. Я ее купил. Там есть несколько чистых страниц. Осмелюсь предложить вам написать на них несколько слов, а я переправлю ваше послание во Францию. Напротив фактории Кеплера стоит голландское судно, груженное лесом. Оно со дня на день отправится в Европу. Я исхитрюсь доставить ваше письмо на борт. Думаю, там найдется добрая душа, которая не откажется переслать его вашей семье, особенно когда узнает, что вы политический. Ну что, согласны?

– Да, давайте, – пробормотал Робен.

Не теряя ни минуты, он покрыл два вырванных из блокнота листка убористым тонким почерком, надписал на них адрес и вручил каторжнику.

– А теперь, – сказал тот, – я откланиваюсь. Сегодня же вечером подхвачу лихорадку. А вы прячьтесь получше. До скорой встречи!

– До скорой встречи и удачи вам!

И каторжник тотчас же скрылся за стеной густых лиан.

За все это время Казимир не проронил ни слова, к тому же он не все понимал. Но он был потрясен изменением, которое произошло с его другом. Он уже не узнавал Робена. Его глаза сверкали непривычным огнем, обычно бледное лицо горело. Его всегдашняя молчаливость внезапно сменилась невероятной красноречивостью. Он говорил и говорил, рассказывая очарованному товарищу о своих трудах, борьбе, надеждах и разочарованиях.

Он объяснил ему разницу между уголовным преступником и тем, кто был приговорен за политическую деятельность, и смог дать своему собеседнику представление о том, какая глубокая пропасть разделяла эти два типа каторжников.

Бедняга, правда, так и не смог понять, почему такому безжалостному наказанию подвергают тех, кто ничего не украл и никого не ограбил.

– А теперь, – закончил Робен, – теперь, когда я почти спокоен за судьбу моих родных, рукоятка топора жжет мне руки! За работу, Казимир, за работу! Будем долбить и скрести эту деревяшку без отдыха и срока. Закончим дело нашей свободы, и пусть эта лодка как можно скорее унесет нас подальше от этих проклятых берегов.

– Оно так, – негромко ответил чернокожий.

И они с упорством взялись за дело.

Примерно за полтора месяца до побега Робена в Париже, на улице Сен-Жак, разыгралась весьма трогательная сцена, которую мы коротко опишем ниже. Это было 1 января. В город пришел мороз, усиленный северным ветром, чье ледяное дыхание превратило столицу во французскую версию Сибири.

Бледная женщина в трауре, с глазами, покрасневшими от холода, а может быть, и от слез, медленно поднималась по грязной лестнице одного из громадных домов, что еще можно встретить в некоторых районах старого Парижа. Это настоящие многоэтажные казармы с бесчисленными закутками, доступными для самых тощих кошельков. В подобных домах худо-бедно ютится множество обездоленных людей.

Эта женщина держалась с достоинством, хоть и была одета во вдовье платье, скромное, со следами тщательной починки и очень чистое, что свидетельствовало о постоянных заботах и мужественной борьбе с нищетой.

Поднявшись на седьмой этаж, она на мгновение остановилась перевести дух, вынула из кармана ключ и почти бесшумно вставила его в замочную скважину. На едва слышный скрежет металла при повороте ключа отозвался целый хор детских голосов:

– Это мама! Мама пришла!

Дверь открылась, и навстречу выбежали четверо детей, мальчиков, самому старшему из которых было десять, а самому младшему едва исполнилось три года. Все они облепили мать, нежно прижавшись к ее юбкам.

Она обняла их с некоторой нервозностью, с пылким и страстным чувством, в котором сквозили одновременно радость и боль.

– Ну что, мои хорошие, вы тут без меня были паиньками?

– Конечно, мама, – ответил старший, серьезный, почти как взрослый мужчина. – Вот доказательство: Шарль получил крест в награду за хорошее поведение.

– Клест, мамичка, – пролепетал младший, очаровательный ребенок, шагнув вперед с важностью всех своих трех лет и показав пухлым пальчиком на крест, приколотый на красной ленте к его курточке из серой шерстяной ткани.

– Хорошо, мои милые, очень хорошо, – ответила мать, снова обняв их всех.

В эту минуту она заметила в глубине комнаты высокого молодого человека лет двадцати или двадцати двух. Он был одет в черную фланелевую блузу и со смущенным видом комкал в своих больших руках фетровую шапчонку.

– Ах, это вы, мой славный Николя, добрый вечер, друг мой, – с теплотой сказала женщина.

– Да, мадам, я нарочно пораньше ушел из мастерской, чтобы зайти к вам и пожелать счастливого Нового года… Вам, детям и хозяину… месье Робену, в общем!

Ее бросило в дрожь. Красивое лицо, осунувшееся от страданий, побледнело еще сильнее, взгляд обернулся к большому портрету в золоченой раме, который выглядел разительно неуместно на фоне голых стен мансарды, среди разрозненной мебели, оставшейся от былой благополучной жизни.

Перед портретом молодого мужчины в расцвете лет с тонкими каштановыми усами, лучистым взглядом и энергичным незаурядным лицом в стакане воды стоял крохотный букетик анютиных глазок, невозможная редкость в это время года.

При виде такого трогательного подарка парижского рабочего своему благодетелю, этого свидетельства деликатной сердечности простого ремесленника, на ее глаза навернулись слезы, а горло сдавило с трудом сдерживаемое рыдание.

Дети, увидев мать в слезах, тоже тихо заплакали, стоя перед портретом отца. Обычно дети в нежном возрасте громко выражают свою боль. Безмолвные слезы этих четверых малышей производили душераздирающее впечатление.

Было ясно, что они так же привыкли горевать, как другие дети их возраста – смеяться.

Между тем это был первый день нового года. В роскошных магазинах и скромных лавочках торговцев игрушками торговля шла нарасхват. Париж праздновал, переливаясь огнями, из окон особняков и мансард разносились взрывы смеха. Дети осужденного рыдали.

О нет, они не просили игрушек. Они уже давно были лишены этой радости первых лет жизни и научились без нее обходиться. Да и позволено ли радоваться детям изгнанника? Какое им дело было до мрачного и безнадежного года, что только что завершился, как и до нового, что не сулил ничего, кроме отчаяния?

Мать вытерла слезы и, запросто протянув руку рабочему, сказала ему:

– Спасибо! Благодарю вас от его имени и от меня!

– Что ж, мадам, есть ли какие-нибудь новости? – спросил тот.

– Пока ничего. И наши сбережения на исходе. Работа дает мне все меньше. Молодая англичанка, которая брала у меня уроки французского, заболела и уезжает на юг. Скоро я смогу зарабатывать только вышивкой, а от нее так болят глаза.

– О, мадам, вы забываете обо мне! Я могу работать сверхурочно. И потом, зима когда-нибудь закончится.