Повесть о любви и тьме (страница 2)

Страница 2

* * *

Первопроходцы, осваивающие новые земли, существовали где-то за нашим горизонтом, где-то в долинах Галилеи и Самарии. Закаленные парни с горячими сердцами и в то же время спокойные и рассудительные. Крепкие, хорошо сложенные девушки, прямодушные и сдержанные, словно они уже все постигли, все знают, и ты тоже им понятен, как и то, что приводит тебя в смущение и замешательство, но тем не менее они относятся к тебе доброжелательно и уважительно – не как к ребенку, а как к мужчине, который просто не вышел ростом.

Такими они представлялись мне, эта парни и девушки, покорители новых земель, – сильными, серьезными, владеющими какой-то тайной. Они могли, собравшись в круг, петь песни, пронзающие сердце любовным томлением, а затем с легкостью переходить к песням шуточным или даже к полным дерзкой страсти и ужасающей откровенности, вгоняющей в краску. Им ничего не стоило пуститься в бурный, неистовый, доводящий до экстаза танец, и в то же время они способны были к серьезным размышлениям в одиночестве. Их не пугала ни жизнь в шалаше, построенном прямо в поле, ни любая тяжелая работа. Они жили, следуя своим песенным заповедям: “Дан приказ – мы всегда готовы!”, “Парни твои принесли тебе мир на плуге, сегодня они несут тебе мир на винтовках”, “Куда бы ни послали нас – мы пойдем”. Они умели скакать на необъезженной лошади и водить гусеничный трактор, владели арабским, им были знакомы потаенные пещеры и русла пересыхающих рек, они умели обращаться с револьвером и ручной гранатой, и при этом они читали стихи и философские книги, были эрудитами, способными отстоять свое мнение, но скрывающими свои чувства. И порой заполночь, при свете свечи, приглушенными голосами спорили они в своих палатках о смысле жизни и о проблемах жестокого выбора – между любовью и долгом, между интересами нации и справедливостью.

Иногда я с приятелями ходил на хозяйственный двор компании “Тнува”, где разгружали машины, доставлявшие на переработку сельскохозяйственную продукцию. Я хотел увидеть их – прибывших на этих доверху груженных машинах из-за темных гор, их, “припорошенных песком, перепоясанных ремнями, обутых в тяжелые ботинки”… Я, бывало, крутился вокруг, вдыхая запахи луговых трав, пьянея от ароматов далеких пространств. Там, у них, воистину вершатся великие дела: там строят нашу страну, исправляют мир, созидают новое общество, меняя не только ландшафт, но и саму историю; там распахивают поля, сажают виноградники; там творят новую поэзию; там, вооруженные, они летят на конях, отстреливаясь от арабских банд; там из презренного праха человеческого рождается народ-воин.

Втайне я мечтал, что в один прекрасный день они возьмут меня с собой. И я вольюсь в народ-воин. И моя жизнь тоже переплавится в новую поэзию, станет чистой, честной и простой, словно стакан родниковой воды в день, когда дует знойный ветер пустыни – хамсин.

* * *

За темными горами был еще и тогдашний Тель-Авив – город, живущий бурной жизнью, откуда прибывали к нам газеты и слухи о театре, опере, балете, кабаре, о современном искусстве и партиях, откуда долетало к нам эхо жарких дискуссий с обрывками весьма туманных сплетен. Там, в Тель-Авиве, были замечательные спортсмены. А еще там имелось море, и в этом море было полно загорелых евреев, умелых пловцов. А в Иерусалиме – кто тут умел плавать? Кто вообще слышал когда-нибудь о плавающих евреях? Это ведь совсем иные гены. Мутация. “Как чудо рождается бабочка из червя…”

Было какое-то тайное очарование в самом слове “Тель-Авив”. Когда его произносили, в моем воображении возникал образ этакого крепкого, на совесть сработанного парня, поэта-рабочего-революционера – в голубой майке и кепке, надетой с небрежным щегольством, загорелого, широкоплечего, кудрявого, дымящего сигаретой “Матусиан”. Такого называют “рубаха-парень”, и он чувствует себя своим во всем мире. Целый день он тяжело работает – мостит дороги, трамбует гравий, – вечерами играет на скрипке, по ночам в песчаных дюнах при свете полной луны танцует с девушками или поет задушевные песни, а на рассвете достает из тайника пистолет или автомат “Стен” и уходит, невидимый, во тьму – защищать поля и мирные жилища.

Как же далек был от нас Тель-Авив! За все свои детские годы я был в нем не более пяти-шести раз – мы, случалось, ездили на праздники к тетушкам, маминым сестрам. По сравнению с нынешними днями в тогдашнем Тель-Авиве и свет был совсем иным, чем в Иерусалиме, и даже законы гравитации действовали совершенно иначе. В Тель-Авиве ходили, словно астронавт Нил Армстронг на Луне – что ни шаг, то прыжок и парение.

У нас в Иерусалиме люди вечно ходили как на похоронах или как опоздавшие, пробирающиеся на свое место в концертном зале, – сначала земли касается носок башмака, словно пробуя, надежна ли твердь. Затем ставится вся стопа, но не спешит перемещаться: наконец-то, через две тысячи лет, обрели мы право поставить свою ногу в Иерусалиме, так не станем спешить. Ведь стоит приподнять ногу, мигом явится кто-то еще и отберет у нас этот клочок нашей земли, эту “единственную овечку бедняка”, как говорит ивритская пословица. Но если уж ты поднял ногу, не торопись опустить ее вновь: кто знает, какой клубок гадюк, вынашивающих гнуснейшие замыслы, копошится там? Разве на протяжении тысячелетий не платили мы кровавую цену за свою неосмотрительность, вновь и вновь попадая в руки притеснителей, потому что ступали, не проверив, куда ставим ногу?

Примерно так выглядела походка иерусалимцев. Но Тель-Авив – вот это да! Весь город – словно кузнечик! Люди куда-то неслись, и неслись дома, и улицы, и площади, и морской ветер, и песок, и аллеи, и даже облака в небесах.

Как-то мы приехали весной, чтобы провести ночную пасхальную трапезу в семейном кругу. Ранним утром, когда все еще спали, я оделся, вышел из дома и отправился в дальний конец улицы, чтобы поиграть в одиночестве на маленькой площади, где были пара скамеек, качели, песочница и росли несколько молоденьких деревцев, на ветках которых уже распевали птицы. Спустя несколько месяцев, на еврейский Новый год – Рош ха-Шана, мы снова приехали в Тель-Авив. Но… площади на прежнем месте уже не было. Ее перенесли в другой конец улицы – вместе с молодыми деревцами, качелями, птичками и песочницей. Я был потрясен, я не понимал, как Бен-Гурион и наши официальные учреждения позволяют творить подобные вещи? Как это так? Кто это вдруг берет и передвигает площадь? Неужели завтра передвинут и Масличную гору? И Башню Давида у Яффских ворот в Иерусалиме? И Стену Плача передвинут?

О Тель-Авиве говорили у нас с завистью, высокомерием, восхищением и некоторой таинственностью, словно Тель-Авив был неким секретным судьбоносным проектом еврейского народа, а потому лучше болтать об этом городе поменьше, ведь и стены имеют уши, и повсюду кишат ненавистники и вражеские агенты.

Тель-Авив: море, свет, синева, песок, строительные леса, культурный центр “Огель-Шем”, киоски на бульварах… Белый еврейский город, простые очертания которого вырастают среди цитрусовых плантаций и дюн. Не просто место, куда, купив билет, можно приехать на автобусе компании “Эгед”, а другой континент.

* * *

На протяжении многих лет был у нас заведен особый порядок, чтобы поддерживать постоянную телефонную связь с родными, живущими в Тель-Авиве. Раз в три-четыре месяца мы звонили им, хотя ни у нас, ни у них телефона не было. Первым делом мы посылали письмо тете Хае и дяде Цви, в котором сообщали, что девятнадцатого числа текущего месяца (день этот выпадает на среду, а по средам Цви уже в три часа завершает свою работу в больничной кассе) в пять часов мы из нашей аптеки позвоним в их аптеку. Письмо посылалось заранее, с таким расчетом, чтобы мы могли получить ответ. В своем письме тетя Хая и дядя Цви отвечали нам, что среда девятнадцатого числа, безусловно, подходящий день и они, конечно же, будут ждать нашего звонка в аптеке еще до наступления пяти часов, но если случится так, что мы позвоним позже, они никуда не убегут – мы можем не беспокоиться.

Я не помню, наряжались ли мы в свои лучшие одежды по случаю похода в аптеку, чтобы позвонить в Тель-Авив, но ничуть не удивлюсь, если наряжались. Это был подлинный праздник. Уже в воскресенье папа говорил маме:

– Фаня, ты помнишь, что на этой неделе мы разговариваем с Тель-Авивом?

В понедельник мама обычно напоминала:

– Арье, не возвращайся послезавтра поздно, а то мало ли что может случиться…

А во вторник папа и мама обращались ко мне:

– Амос, только не вздумай преподнести нам какой-нибудь сюрприз, слышишь? Не вздумай заболеть, слышишь? Смотри не простудись и не упади, продержись до завтрашнего вечера.

В последний вечер они говорили мне:

– Ступай спать пораньше, чтобы у тебя хватило сил для завтрашнего телефона. Я не хочу, чтобы тем, кто будет слушать тебя, казалось, будто ты не ел как следует…

Волнение все нарастало. Мы жили на улице Амоса, аптека была в пяти минутах ходьбы, на улице Цфании, но уже в три часа отец предупреждал маму:

– Не затевай сейчас никаких новых дел, чтобы не оказалось, что времени в обрез.

– Я-то в полном порядке, а вот ты со своими книгами, ты смотри не забудь.

– Я? Забуду? Да ведь я смотрю на часы каждые несколько минут. Да и Амос мне напомнит.

Вот так, мне всего лишь пять или шесть лет, а на меня уже возложена историческая миссия. Наручных часов у меня не было и быть не могло, поэтому каждую минуту я бегал в кухню посмотреть, что показывают ходики, и, словно во время запуска космического корабля, провозглашал:

– Еще двадцать пять минут, еще двадцать, еще пятнадцать, еще десять с половиной…

И как только я произносил “десять с половиной”, мы все поднимались, хорошенько запирали квартиру и втроем отправлялись в путь: налево – до бакалейной лавки господина Остера, затем направо – на улицу Захарии, потом налево – на улицу Малахи, наконец, направо – на улицу Цфании, и сразу же – в аптеку.

– Мир и благословение, господин Хайнман. Как поживаете? Мы пришли позвонить.

Он, конечно же, знал, что в среду мы придем позвонить нашим родственникам в Тель-Авив, он также знал, что Цви работает в больничной кассе, что Хая занимает важный пост в женсовете Тель-Авива, что сын их Игаэл станет спортсменом, когда вырастет, что их хорошие друзья – известные политические деятели Голда Меерсон и Миша Колодный, которого здесь называют Моше Кол, но тем не менее мы ему напоминали:

– Мы пришли позвонить родственникам в Тель-Авив.

Господин Хайнман обычно отвечал:

– Да. Конечно. Присядьте, пожалуйста.

И всегда рассказывал свой неизменный анекдот про телефон. Однажды на сионистском конгрессе в Цюрихе из боковой комнаты, примыкавшей к залу заседаний, донеслись ужасные вопли. Берл Локер, член исполкома Всемирной сионистской организации, спросил Авраама Харцфельда, организатора Сионистской рабочей партии, что там за шум. Харцфельд ответил ему, что это товарищ Рубашов, будущий президент Израиля Залман Шазар, разговаривает с Бен-Гурионом, находящимся в Иерусалиме. “Говорит с Иерусалимом? – удивился Берл Локер. – Так почему же он не воспользуется телефоном?”

Папа произносил:

– Сейчас я наберу номер.

Мама:

– Еще рано, Арье. Есть еще несколько минут.

С чем отец обычно не соглашался:

– Верно, но пока нас соединят…

(В те дни еще не было автоматической связи с Тель-Авивом.)

А мама:

– Но что будет, если нас моментально соединят, а они еще не пришли?

На это отец отвечал:

– В таком случае мы просто попытаемся позвонить еще раз.

– Нет-нет, они будут волноваться. Они могут подумать, что прозевали нас.

Пока родители обменивались мнениями, время подходило к пяти. Отец поднимал трубку, делая это стоя, а не сидя, и обращался к телефонистке:

– Добрый день, любезная госпожа. Я прошу Тель-Авив, 648 (или что-то в этом роде – мы жили тогда в мире трехзначных чисел).

Случалось, что телефонистка говорила:

– Пожалуйста, подождите, господин, еще пару минут, сейчас говорит начальник почты, линия занята.

Впрочем, иногда говорилось, что на линии “господин Ситон” или “сам господин Нашашиби”, глава одной из богатейших арабских семей Иерусалима.