Совдетство. Узник пятого волнореза (страница 10)
Из шумных застольных разговоров стало ясно, что из десяти месяцев службы боец половину просидел на гауптвахте, где неплохо себя чувствовал.
– Есть в кого, – тихо заметила Анна, но Нинон так ее пихнула в бок, что та чуть не подавилась мясом.
И все бы ничего, но у Сундукянов тем летом снимали комнату ленинградские чертежницы, одна постарше, вторая помоложе. Подруги. Я их хорошо запомнил, так как ежевечерне смотрел вместе с ними телевизор, стоявший на новенькой веранде. У Суликошвили тогда своего «ящика» не было, Сандро из-за этого страшно переживал, ерепенился, но если передавали футбол, смирив гордыню, шел к полуармянской родне. Молодую чертежницу я и сейчас вижу будто живую, особенно ее голубые, как у Мальвины, глаза, а вот старшую помню хуже, так как старался на нее не смотреть. Она курила, а женщины с сигаретами почему-то сызмала действуют на меня очень странно, по неизвестной науке причине мой двадцать первый палец мгновенно твердеет, вздымая штаны, поэтому, отправляясь к телевизору, я всегда брал с собой книжку и, раскрыв, клал на колени.
– Какой развитой мальчик! – переглядывались чертежницы.
Как-то вечером мы смотрели спектакль «Оптимистическая трагедия». Когда красивая большевичка в кожанке, застрелив развязного матроса-анархиста, строго спросила: «Ну, кто тут еще хочет комиссарского тела?» – старшая захлопала в ладоши и закурила, а я поправил книгу на коленях.
Так вот, вернувшись, Ашот праздновал «дембель» неделю. Заодно решили отметить и отъезд ленинградок, их отпуск закончился, поезд отходил утром. Когда стемнело и застрекотали цикады, рядовой запаса позвал девушек погулять вдоль берега и на прощание искупаться в ночном море. Младшая наотрез отказалась, объяснив, что у нее еще не уложены вещи, а старшая охотно согласилась, так как хотела в последний раз окунуться в светящуюся соленую воду.
Посреди ночи я проснулся в избушке от шума: крики, рыдания, причитания, грохот, топот…
– Что там такое? – спросил я Батуриных, когда те, странно переглядываясь, вернулись в комнату.
– Спи, не твое дело! – цыкнула тетя Валя.
Наутро, отправляясь на пляж, я не обнаружил ни чертежниц, что понятно – они уехали, ни Ашота. На вопрос, где наш «дембель», мне раздраженно ответили, мол, ушел в горы за кизилом на несколько дней.
«Странно, – подумал я, – за кизилом идут утром, а возвращаются к обеду, сгибаясь под тяжестью полных ведер. Если собирать несколько дней, то просто не хватит рук, чтобы дотащить до дома. Нужен транспорт… Хотя бы тележка. А она стояла на месте, прислоненная к стене». Башашкин, выслушав мои сомнения, сказал так:
– Запомни, племяш, при Сталине Беломорканал рыли с одной стороны слишком разговорчивые, а с другой слишком наблюдательные. Понял?
После обеда примчался взъерошенный и обсыпанной мукой Сандро (он тогда работал в пекарне). Взрослые сошлись за столом и что-то обсуждали, озираясь. Я как раз завернул по надобности в «Храм раздумий» и задержался там, оттуда был хорошо слышен секретный разговор старших, и мне стала известна невероятная вещь: оказывается, прогуливаясь вдоль тихого ночного моря, Ашот изнасиловал чертежницу, у которой не оказалось с собой пистолета, как у красивой комиссарши в кино. Это слово – «изнасиловать» – я тогда услышал впервые, и оно мне сразу не понравилось своей грубой избыточностью.
– Скотина! – вскричал Сандро. – Идиот! Это же 117-я! Трешка в лучшем случае. Ему что, шмар на турбазе мало?!
– Мальчика можно понять, – всхлипнула Машико. – Он из армии… Соскучился…
– По чему соскучился? По нарам? Я, когда с зоны вернулся, хоть кого-то пальцем тронул? А я ведь тоже «соскучился»… Не бил он ее хотя бы?
– Нет, не бил, но синяки остались, – пролепетала Нинон. – Беда в другом…
– А в чем?
– Нетроганая она оказалась.
– Целка, что ли? – ахнул Сандро. – Не может быть. Она ж курила!
– Курить курила, а мужиков до себя не допускала, – вставила тетя Валя. – Так бывает. У нас в Росторфе, в отделе кадров…
– 117-я с отягчающими. До десяти! – перебил Суликошвили.
– Но она сама-то дура, что ли? – возмутилась Анна. – С молодым жеребцом на ночь глядя купаться пошла! Не понимала, чего ему от нее надо? После казармы. Как нарочно дразнила!
– Не понимала, – объяснила Батурина. – У них в Ленинграде вдоль Невы обгуляйся ночью – никто тебя даже пальцем… не тронет. Ей в голову не приходило!
– Здесь Кавказ! Южная кровь! Понимать надо! – заорал Сандро. – Вина налейте! Подала она заяву-то?
– Нет-нет, – затараторила Нинон. – Мы ее по-бабски уговорили. Мол, в милиции сейчас все равно никого нет: свадьба у инспектора. А по пути могут схватить, увезти в горы и закопать, никто потом не найдет. Так уже бывало…
– Когда?
– Сам знаешь. Они, даром что ученые, поверили, до утра в комнате закрылись, а чуть свет с чемоданами на поезд убежали.
– Это вы хорошо придумали! Бог даст – обойдется. Целки, они больше всего позора и стыда боятся. А кобеля этого чтобы я здесь не видел. Вот дурная кровь! Застрелю как собаку!
Но не обошлось. Из обрывков новых разговоров (взрослые недооценивают остроту слуха у подрастающего поколения) стало ясно: доехав до Ленинграда, бедная чертежница побежала в милицию, а те переслали заявление потерпевшей в Новый Афон, по месту преступления, и вскоре в нашу калитку вошел тогдашний участковый Гурамишвили, по прозвищу Гурам. Он тяжело присел к столу, снял фуражку, вытер ее изнутри носовым платком. Жарко. Я заметил, что его белая рубашка с короткими рукавами настолько промокла от пота, что стали отчетливо видны густые полосы на спине служителя закона. Машико хотела угостить его домашним вином с козьем сыром, но он покачал головой и строго спросил:
– Где Ашот Михайлович Сундукян, 1944 года рождения?
– Сами не знаем… – неумело всплеснула руками мать нарушителя.
Участковый хотел поглядеть ей в глаза, но передумал: сквозь такие толстенные стекла понять, какой у человека взгляд, честный или лживый, невозможно.
– Будем объявлять в розыск.
– Зачем в розыск?
– А ты чего хотела, женщина? Это же – 117-я с отягчающими.
– Она сама с ним пошла!
– И что с того? Там и справка от гинеколога приложена. Мало ему гулящих? Пусть лучше сам придет! За явку с повинной скостят пару лет.
– Может, денег дать? – Нинон положила руку на грудь, где хранила, пристегнув булавкой к лифчику, семейные сбережения.
– Кому дать?
– Тебе.
– А заявление я куда дену – съем? Оно же в горотделе на контроле.
– Что же делать?
Тут казачка заметила, как мы с Лариком, разинув рты, внимательно слушаем их разговор, и так рявкнула, что нас ветром сдуло. Но имя Мурмана мы уловили. На следующий день вернувшись с моря, я с удивлением увидел у нашей покосившейся калитки белую «Волгу» со скачущим серебряным оленем на покатом капоте, именно такие тачки угонял Юрий Деточкин в фильме «Берегись автомобиля». Шофер в ворсистой, несмотря на жару, кепке, опершись о крыло, величественно курил. За столом под виноградным навесом сидел лысый пузатый грузин в белом костюме. Лицо у гостя было красное, щекастое, а густые сросшиеся брови над мощным носом напоминали фигурную скобку. На волосатом пальце сверкал золотой перстень с печаткой, а на ногах сияли белые лаковые штиблеты с мысками, острыми, как нос Буратино. Машико стояла перед ним на коленях и плакала, а Нинон, увидев нас, замахала руками, мол, сгиньте с глаз долой, ироды!
Через несколько дней появился Ашот, тихий, побитый и пристыженный, а вскоре мы отбыли в Москву. К Новому году Батурины получили, как обычно, из Нового Афона посылку с мандаринами и письмо, из него следовало, что рядового запаса, чудом избежавшего наказания, слава богу, женили на проводнице поезда дальнего следования Эмме, правда, разведенной и с сыном-пионером, но зато обладательницей двухкомнатной секции в Сухуми. А еще она привозила из рейсов много отличных шмоток. Когда мы приехали в следующий сезон, гордый Ашот, одетый во все импортное, похвалялся своей женой, предлагая оценить ее в купальнике на пляже. Я так и сделал: ничего особенного, не считая арбузной груди и бедер, напоминающих контрабас. А вот Башашкин одобрительно цокнул языком и, к неудовольствию тети Вали, сказанул, что без хорошего смычка в этой оркестровой яме делать нечего.
Прошел год. Из обрывков разговоров я узнал, что молодая семья распалась. Пока жена пропадала в рейсах, Ашот бездельничал, сшибал девушек на пляже, прельщая их своей атлетической фигурой и завлекая на ночные прогулки вдоль моря, но теперь уже по взаимному согласию. Однако и Эмма своего не упускала, как-то из поездки, кроме обновок, она привезла нехорошую болезнь, впрочем, проводница всех уверяла, что чиста, как утренняя роса, а «наградил» ее как раз муженек, шлявшийся неведомо с кем. На это мудрый Башашкин покачал головой:
– Странно, обычно зараза к заразе не пристает…
В общем, они со скандалом разбежались, а дядя Юра заметил, что оно к лучшему, так как в результате беспорядочных измен оба могли остаться без носа. Что он имел в виду, я тогда не понял. У нас в Маргариновом общежитии тоже случаются разные семейные скандалы, но чтобы, ссорясь, супруги отгрызали друг другу носы, такого я не слышал.
Ашот вернулся из Сухуми в Новый Афон, упорно вел антиобщественный образ жизни, тунеядствовал, в конце концов затеял драку на танцплощадке возле монастыря и сломал челюсть отдыхающему со связями. Дело запахло судом, тогда снова бросились в ноги к Мурману, и тот услал хулигана куда-то далеко в горы – выращивать и сушить табак. Больше я Ашота не видел, хотя слышать о нем мне приходилось еще не раз.
7. Шампанские яблоки
Когда мы вернулись с моря, приготовления к обжорству по поводу нашего приезда были в самом разгаре. Под виноградным навесом накрывали стол, точнее два сдвинутых вместе стола, второй принесли Сундукяны. На блюде белел украшенный зеленью ноздреватый домашний сыр, вроде брынзы, но не такой соленый. Посередке поставили эмалированный тазик с салатом: крупно нарезанные огурцы и помидоры вперемешку с кольцами фиолетового лука, все это обильно полито маслом и посыпано молотым черным перцем. На отдельной тарелке возвышался стог из петрушки, кинзы, укропа, тархуна, базилика. Блеклые веточки тархуна напоминали наш подмосковный сорняк, растущий где попало. Но запах!
Впервые приехав в Новый Афон, я с удивлением обнаружил, что зелень здесь едят совсем не так, как в Москве. Мы мелко ее режем и посыпаем кушанья, а они бросают в рот целый пучок и жуют, будто коровы сено. На блюдце я заметил очищенные зубчики чеснока и длинные бурые перчики с загнутыми концами. В наивном детстве, увидев, как Сандро поглощает эти стручки, хрустя и жмурясь от удовольствия, я захотел тоже попробовать, думая, будто это местная разновидность сладких гороховых лопаток. Меня долго отговаривали всем столом, но я заладил:
– Хочу, хочу, хочу…
– Ладно, попробуй, пацан! – ласково разрешил Суликошвили-старший. – Но потом уж не плачь!
Я решительно, словно это эскимо, отгрыз верхушку, некоторое время жевал, недоумевая, чего хорошего взрослые находят в бессмысленном перце – трава травой. Стручки желтой акации и те вкуснее! Но вдруг мой рот запылал колючим огнем, казалось, я жую раскаленный уголь, даже странно, что пламя из губ не вырывается! У меня намертво перехватило дыхание, по щекам покатились слезы. Я выскочил из-за стола, замахал руками и побежал по двору, как курица с отрубленной головой, не понимая – куда и зачем. Все сначала потешались, смеялись, показывая пальцами, потом забеспокоились, наконец, поймали меня, орущего не своим голосом, и высыпали в пекло разинутого рта горсть сахарного песка. Жжение постепенно стихло, сладость одолела перечный пожар, хотя язык еще долго потом болел, словно меня угораздило лизнуть кипящий чайник. С тех пор на острый перец, в отличие от безобидного болгарского, я только смотрел издали – и то с опаской.
– А Сандро будет? – спросил я.