Дети Божии (страница 17)

Страница 17

Сначала Хлавин попытался заполнить пустоту предметами. Он всегда ценил редкое и необыкновенное. Теперь он искал и собирал самое превосходное, самое старинное, самое дорогое, самое богато украшенное, самое сложное. Каждое новое сокровище извлекало праздник из недр его пустоты, пока он изучал все сложные переплетения, пока вглядывался в нюансы, пока пытался найти в нем качество, способное призвать свет, вспыхнуть слепящим пламенем… Но потом он все равно отставлял эту вещь в сторону, наслаждение уходило, аромат рассеивался, тишина восстанавливалась. День за днем он расхаживал по комнатам, ожидая, однако ничто не приходило – ничто не высекало искру для песни. Собственная жизнь стала казаться ему не поэмой, но бессмысленным скопищем слов, столь же случайных, как пустая болтовня домашних слуг-руна.

Он ощущал не скуку – нечто большее, скорее медленное умирание души, окончательную уверенность в том, что теперь уже ничто и нигде более в этом мире не сможет позволить ему в полной мере вдохнуть и ощутить жизнь.

И посреди этой ночи золотой полоской рассвета явился хрустальный, удивительной простоты флакон с семью небольшими бурыми зернышками, испускавшими необычайный аромат: камфорный, сладостный, пряный – альдегиды, эфиры и пиразины, соединившись в едином благоуханном порыве, потрясли его, вдохнувшего этот аромат, как сотрясает взрыв вулкана окрестные скалы, сперва задохнувшегося и потом вскричавшего, как новорожденный младенец. Вместе с благовонием, наполнившим сперва его голову, а потом грудь, пришло и знание того, что мир обрел нечто подлинно новое. Нечто чудесное. Такое, что снова обратило его к жизни.

Были и другие ароматы: кин’амон, так торговец Супаари ВаГайжур назвал свой следующий товар. Kлов, ванил’а, дрожд, полын, тамин, куумин, сохп. И каждую новую удивительную поставку сопровождало обетование чего-то невообразимого: пота, масла, бесконечно малых частичек кожи. Не принадлежащих жана’ата. И руна. Кому-то еще… кому-то совсем другому. Нечто такое, что можно было оплатить только его собственной монетой: жизнью за жизнь.

А потом была сложная пляска не знавших прецедента запахов, звуков и ощущений, высший момент мучительного сексуального напряжения, ощущение не изведанного прежде экстаза. Всю свою жизнь он искал вдохновение в презираемом, незаметном, уникальном, мимолетном; всю свою жизнь он веровал в то, что каждое переживание, каждый предмет, каждая поэма может быть самодостаточной, совершенной и цельной. И все же, не открыв еще глаза в оргазме, кончая в иноземце в тот первый раз, он понял, что источником всякого значения является сравнение.

Ну как мог он так долго не слышать этого?

Возьмем хотя бы удовлетворение, думал он, когда иноземца увели. В акте с наложницей-руна или с пленной женщиной жана’ата, безусловно, присутствовало известного рода неравенство, представлявшее своего рода основу для сравнения, однако ощущение это затмевалось чем-то вроде исполняемого долга. Или силы! Чтобы понять силу, надо познать бессилие. Здесь наиболее красноречивым был опыт с иноземцем, даже когда стал рассеиваться пьянящий запах страха и крови. Ни когтей, ни хвоста, смехотворный зубной аппарат, малорослый, плененный. Беззащитный. Иноземец являл собой самую презренную добычу… воплощенный Ноль, физическое проявление начальной точки отсчета переживания…

В ту ночь Хлавин Китхери, лежа без движения на своих подушках, размышлял об отсутствии величины, о цифре, разделяющей положительное и отрицательное, о том, чего нет, и о Небытии. Для существа, произведшего подобное сопоставление, оргазм становится неистощимо прекрасным, а его градации – в своем неравенстве – утонченным образом размещены для того, чтобы в высшей степени ученый эстет мог узнать и оценить их.

Искусство не может существовать без неравенства, устанавливаемого сравнением, осознал он.

С первым светом он снова послал за иноземцем. На сей раз восприятие было другим, и на третий тоже. Он созвал лучших своих поэтов – самых одаренных, самых восприимчивых, – воспользовавшись иноземцем, преподал им то, что узнал, и в итоге обнаружил, что восприятие их носило исключительно персональный характер. Теперь он внимал их стихам с новым пониманием и был потрясен разнообразием и великолепием их песен. Он ошибался, чистого восприятия не существует, теперь он понимал это! Личность представляла собой линзу, посредством которой прошлое взирало на мгновение и изменяло будущее.

Даже иноземец был отмечен, преображен каждым эпизодом так, как никогда не бывали наложницы-руна и пленные жана’ата.

В полные дурмана дни после того, первого акта Хлавин Китхери создал философию красоты, науку об искусстве и его творческих источниках, его формах и оттенках воздействия. Вся жизнь могла стать эпической поэмой, смысл каждого ее мгновения – обрести рельеф под косыми лучами прошлого и будущего, сумерек и рассвета. Не должно быть только изоляции, никакого случайного опыта, никакой сингулярности!

Чтобы возвысить свою жизнь до Искусства, следует классифицировать, сопоставлять, ранжировать – воспринимать непохожести, так чтобы можно было по контрасту познать высшее, обыкновенное и низшее.

Умолкшая на многие времена года, трансцендентная музыка Хлавина Китхери зазвучала вновь, став излиянием артистической энергии, выплеснувшейся на его общество приливной волной. Даже те, кто прежде игнорировал его, не признавая ни скандальных интересов, ни необычайных идей, были теперь околдованы светом, пролитым Хлавином на неизменные истины.

– Как прекрасно! – восторгались мужи-жана’ата. – Как подлинно! Все наше общество, всю нашу историю следует воспринимать как безупречную поэму, пропетую нами поколение за поколением, из которой ничего не утрачено и к которой ничего не добавлено!

Посреди всего этого брожения к воротам Дворца Галатны явились новые иноземцы вместе с юной переводчицей по имени Аскама, заявившей, что пришли члены его семьи, явившиеся для того, чтобы забрать родственника домой.

Хлавин Китхери к этому времени почти забыл то малое семя, из которого выросло сие огромное великолепие, и когда к нему с этим вопросом явилась собственная секретарь-руна, он подумал: «Да не будет забыт всякий и каждый. Да не будет никто угнетен и ограничен чужими желаниями и потребностями».

– Единственная наша тюрьма, – со смехом пропел Рештар, – наша собственная ограниченность!

Чуть покачиваясь из стороны в сторону, опасающаяся сделать ошибку, секретарша спросила:

– Мой господин, надо ли отпустить иноземца Сандоса?

– Да! Да, пусть откроются двери! – воскликнул Китхери. – Пусть пляшет Хаос!

Такой вот оказалась последняя услуга, оказанная иноземцем всем жителям Ракхата. Ибо Хлавин Китхери был рожден в обществе, порабощавшем дух всех своих членов, способствовавшем тупости, неспособности и летаргическому оцепенению среди властей и вынуждавшем массы соблюдать пассивность. Хлавин теперь понимал, что вся структура общества жана’ата основана на ранге как таковом, однако это неравенство носит искусственный характер и выдвигает наверх худших, раздражая при этом лучших.

– Представьте себе, – наставлял Рештар своих последователей, – весь спектр вариаций, который естественно сделался бы очевидным, если бы всем было позволено сражаться за место в подлинной иерархии!

– Он безумен, как моя матушка, – начали говорить мужчины.

Быть может, так оно и было: не ослепленный обычаем, свободный от всяческих ограничений, не заинтересованный в настоящем, Хлавин Китхери придумал мир, в котором ничто – ни происхождение, ни обычай, ни наследственные права, – ничто, кроме способностей, проверенных и доказанных, не может определять место человека в жизни. И какое-то недолгое время он воспевал эту тему с ужасающим величием духа и размахом воображения, пока наконец отец и его братья не осознали его слова и не запретили концерты.

И кто на его месте не потерял бы равновесия? Мечтать о такой свободе, представить себе мир, лишенный стен, – и снова попасть в тюрьму…

У Хлавина Китхери были настоящие друзья, подлинные ценители и поклонники среди поэтов, и некоторые из них остались с ним в этой новой и более жесткой ссылке. Верные люди эти надеялись на то, что он сможет еще раз найти путь к умиротворению внутри роскошного, но небольшого Дворца Галатны. Но когда он начал одну за другой убивать своих наложниц и день за днем следить за тем, как гниют и распадаются их тела, лучшие из сподвижников оставили его, не желая далее лицезреть его падение.

Но затем явился свет в ночи: оказалось, что Жхолаа была выдана замуж и понесла и в связи с этим Рештар Галатны будет выпущен из места заточения и ему позволят на короткое время вернуться в Инброкар для присутствия на церемонии утверждения рода Даржан, дарования имени первому ребенку его сестры и возведения в благородное достоинство гайжурского торговца, который передал ему Сандоса.

Хлавин Китхери измерил, сопоставил и рассудил отвагу правителей, зная при этом, что сам он неизмерим и бесподобен. На вопрос «почему?» ответ уже был получен. Оставались только «когда?» и «как?» – и, зная все это, Рештар Галатны, улыбаясь, бесшумно засел в засаде, ожидая подходящего мгновения, чтобы захватить свободу. Оно пришло к нему, когда его абсурдный шурин Супаари ВаГайжур оставил Инброкар с безымянным младенцем на руках. В тот день – с внезапной и уверенной жестокостью изголодавшегося хищника – Хлавин Китхери истребил всех, кто преграждал ему путь к власти.

Последние дни своего пребывания в качестве Рештара он провел в погребальных церемониях по убиенному отцу и братьям, по павшим насильственной смертью племянникам и племянницам, по беззащитной сестре и по доблестному, но ужасно неудачливому гостю дома по имени Ира’ил Вро – предательским образом убитому ночью слугами-руна, подученными изменником Супаари ВаГайжуром. На самом же деле все слуги дома Китхери были объявлены соучастниками и немедленно убиты. Через считаные часы беглый шурин Хлавина Китхери был объявлен ВаХапта, что предусматривало казнь Супаари ВаГайжура, его ребенка и всех, кто помогал их бегству. Скосив, словно цветы, все препятствия на пути к власти, Хлавин Китхери начал сложный обряд возведения во власть собственной персоны в качестве сорок восьмого Высочайшего Патримонии Инброкара и приготовился дать своим людям свободу.

Глава 9
Неаполь

Октябрь – ноябрь 2060 года

Погода в том октябре выдалась сухой и теплой, и уже этого было достаточно, чтобы порадовать Эмилио Сандоса. Пробивавшийся сквозь окна солнечный свет исцелял даже после тяжелой ночи.

Осторожно действуя руками, поскольку невозможно было предсказать, какое именно движение породит боль, в ранние часы каждого дня он приводил в уютный вид собственные апартаменты, намереваясь сделать все, что мог, – без чьей-то помощи или разрешения. После долгого пребывания в качестве инвалида он теперь наслаждался тем, что может самостоятельно застелить постель, подмести пол, убрать со стола посуду. И к девяти часам, если только сны не были очень тяжелыми, он был умыт, побрит, одет и готов перейти на безопасную стезю ожидавшей его высокой науки.

С технической точки зрения его облагодетельствовало почти уже вымершее поколение американского беби-бума, старение которого создало огромный рынок для всяких устройств, помогающих обездвиженным и увечным. На то, чтобы натренировать систему узнавать его голосовые паттерны на тех четырех языках, которые он намеревался чаще всего использовать во время работы, ушла неделя, еще столько же времени потребовалось, чтобы настроить горловой микрофон. Предпочитая знакомые вещи, он заказал виртуальную клавиатуру и к тринадцатому октября уже научился с помощью особых устройств быстро набирать текст едва заметными движениями пальцев.

«Прямо роболингвист», – подумал он в то утро, усевшись за работу в шлеме, ортезах и системе пользования клавиатурой. Занятый поиском эпонимов и коллокаций в присланных с Ракхата материалах, за наушниками он не услышал стука в дверь и был удивлен звавшим его женским голосом:

– Дон Эмилио?

Стащив всю аппаратуру с головы и пальцев, он ждал, не зная, что сделать или сказать, пока не услышал: