Отъявленные благодетели. Экзистенциальный боевик (страница 5)

Страница 5

Ангел распознала вранье. Не женщина, а эмоциональный локатор. Я это по глазам понял. Через них перекинулись мосты холодности. Если б я не растерял умение краснеть – покраснел бы. Не люблю врать. И недоговаривать не люблю. Если вдуматься, ложь – фундамент конформизма. Противная штука – конформизм. Не потому, что так говорит нонконформизм, который бы я тоже послал куда подальше, а потому, что не требует усилий. Для какого-нибудь маньяка конформизм был бы подвигом. Или для гения, изо всех сил старающегося оставаться нормальным. А для обычного человека конформизм – это отказ от подвига. То есть от подвига можно отказаться, но сознательно, а здесь все происходит бессознательно – и это самое паршивое. Конформизм – это даже не говно в проруби, оно хоть плавает, конформизм – это говно, которое утонуло. Как в православии, где якобы существует проторенная другими людьми твоя дорога к Богу. Будто к Богу можно прийти проторенной чужой дорогой. Будто дороги, проторенные другими, могут быть твоими. Конформизм не дает присвоить этот мир. Ты живешь в чужом мире, постоянно к нему приспосабливаясь. Ты не можешь сделать мир своим через присвоение, а ведь в этом залог большой жизни.

– Олег, в каких мы отношениях? Мне бы хотелось ясности. Я, знаешь ли, люблю ясность.

– В каких, в каких… В охренительно свободных метамодернистских отношениях.

– Как я понимаю, «метамодернистские» здесь ключевое слово?

– Ключевое, да. Ты все правильно понимаешь.

– Окей. Чтобы было совсем уж ясно – что ты вкладываешь в этот термин?

Я вытащил руку из-под Ангела и слегка крякнул. Ну правда, затекла до невозможности. Я почувствовал, что ступил на тонкий лед, и задумался, подбирая слова.

– Прежде всего, я противопоставляю этот термин патриархальному взгляду на взаимоотношения полов. То есть метамодерн – это свободный партнерский союз двух равных людей. Без лабуды про верность и моногамию. Метамодерн как бы сосредотачивает на «сейчас», моменте, когда нам хорошо. Он не требует жертвы и долга. Он – праздник. Мы – праздник друг друга. Здесь и сейчас. Завтра моим праздником может стать какая-нибудь другая женщина. А может и не стать. Метамодерн не смотрит в будущее. Не смотрит он и в прошлое. Как у Довлатова – мне хорошо с тобой, станет плохо, и я уйду.

Ангел задумалась. Мне понравилась ее задумчивость. Ровная такая, погруженная внутрь себя. Без наигранной тяжести.

– Хорошо. Мне нравится. Это ближе к реальности, чем патриархальность. Действительно, не можешь же ты утверждать, что никогда мне не изменишь? Это смешно.

Я восторженно вскинулся.

– Вот именно! Сейчас, в этот момент, я хочу только тебя. Но откуда мне знать, кого я пожелаю завтра? Как человек вообще может что-то обещать, когда он постоянно меняется? И ладно бы обещать предметные вещи, хотя и здесь лучше говорить «постараюсь», не давать обещания в русле тонких материй… Мы не знаем самих себя, мы не застывшие барельефы, о какой верности может идти речь? В любом случае получается либо ложь, либо благоглупость.

Ангел улыбнулась.

– Более того, Олег. Сам дискурс «измена – верность» подразумевает, что кто-то кому-то принадлежал, а это не так. Никто никому не принадлежит и принадлежать не может. Мы свободны, мы вольны, мы ищем счастья, кайфа, только и всего.

– Только и всего. Как хорошо, что ты так глубоко понимаешь эти моменты.

– Я их отлично понимаю, милый. Ты разглядел проводника?

– Не особо. Парень какой-то.

Я его не разглядел, потому что все еще был мысленно занят дракой в шатре. Ну действительно, что за ушлепки? И главное, зачем?

– Мне он понравился. Он высокий, стройный и голубоглазый. Мне кажется, у него отличный член. Я хотела бы после завтрака пригласить его в купе. Ты мог бы куда-нибудь уйти? В вагон-ресторан, например? Это просто физиология, не волнуйся. Я всегда хотела почувствовать в себе мужчину с такой внешностью. Я сейчас о нем говорю, а у меня трусики промокли, представляешь?

Меня затошнило. Я улыбнулся. Я даже взмолился – Господь, сука такая, дай мне смотреть равнодушно! Дай, сука!

– Без проблем, Ангел. Развлекайся.

И хохотнул. По-моему, натурально получилось. Проклятая патриархальность. Сидит занозой. Ну, хочет Ангел трахнуться с проводником, мне-то что за дело? Я сам, может, тоже с ним трахнусь. Если захочу. Только я чего-то не хочу.

В дверь постучали. Я открыл и сел на полку. На пороге стоял проводник. Ангел оживилась. Села. Одеяло сползло с полных плеч, обнажив груди, выигрышно поддерживаемые бюстгальтером. Проводник впился глазами. О, да! Его живо заинтересовали молочные холмы моей девочки. Каких только извращенцев не берут в проводники! Олень.

– Доброе утро. Я ваш проводник Андрей. Сижу в том конце вагона.

Олень мотнул башкой влево. Любишь налево ходить, да? Олень.

– Можете подойти за стаканами и подстаканниками. Еще у нас есть шоколадки, бич-пакеты, кипяток. Можно заказать еду из ресторана.

Ангел улыбнулась и прикусила нижнюю губку.

– Мой брат сейчас пойдет в ресторан, а я хотела бы остаться здесь одна, потому что недомогаю. Я была бы вам очень благодарна, Андрей, если б вы обо мне позаботились. Вы могли бы обо мне позаботиться?

Голос Оленя подернулся хрипотцой.

– Мог бы. Чего вы хотите?

– Я хочу вас. То есть я хочу, чтобы вы принесли мне стакан горячего чая и шоколадку.

Я отвернулся к окну. Мне нельзя было смотреть в другое место. Моя верхняя губа заподпрыгивала вверх, обнажая желтоватые клыки. Выдохнув, я сказал:

– Пойду зубы почищу и в ресторан. Страшно проголодался. Пока, сестренка.

Уйти просто так Ангел мне не дала. Притянула двумя руками и поцеловала в щеку.

– Пока, братик. Приятного аппетита. И никуда не торопись. Андрей, вы ведь посидите со мной за компанию? Я ужасно не люблю пить чай одна. Вы не оставите меня одну?

– Не оставлю. Я занят, но я найду время.

– Это так мило с вашей стороны. Вы вообще очень милый, вы знаете?

Дальше я не слушал. Оделся и ушел в туалет. Олень тоже ушел. За чаем и шоколадкой. В туалете я понял, что не взял щетку и пасту. Вернулся. Купе было заперто. Прижался ухом. Ангел и Олень разговаривали. Сейчас она у него отсосет. Или он трахнет ее раком. Может, кончит на грудь. Или как я, на живот. Или Ангел захочет, чтобы он кончил ей прямо в рот? Чтобы глотать жадной сучьей глоткой густую сперму. Ни в чем чтобы себе не отказывать! А мне какое дело? Совершенно никакого! Метамодернизм. Пошли они на хер.

Я кинулся в ресторан. Водочки надо накатить. Или вискарика. Или того и другого. В ресторане было безлюдно. Я с ходу саданул сто. Буфетчица крякнула и улыбнулась красными губами. Я увидел окно. В голове щелкнуло.

– Неси, мать, бутылку самого дорогого коньяка!

– Самого-самого?

– Его!

Я подозревал, что бутылка самого-самого дорогого коньяка хранится в закромах и буфетчице придется за ним идти. Так и вышло. Едва она скрылась, я открыл окно на максимум, вполз в него головой вперед, встал на раму, а потом переполз на крышу поезда. На крыше я побежал к восьмому вагону. Быстро сосчитал нужное купе. Свесился, уцепившись ботинками за железный выступ, нужный хер знает для чего. Я понимал, что могу навернуться. Также я понимал, что мне будет непросто разбить кулаком окно, пробраться внутрь и убить Оленя до того, как он откроет купе и убежит. Собственно, я и не собирался разбивать стекло кулаком. Я собирался вежливо постучать с перепуганным лицом, чтобы меня впустили. Если, конечно, они обратят внимание на стук за своим поревом. Гнусным, грязным, животным поревом. Я свесился и заглянул в купе, распластав руки, как муха лапки. Ангел и Олень сидели за столом. На столе стояли дорожные шахматы. Все были одеты. Даже Ангел прикрыла шмотками свои перси. Какой, Господи, восторг! И какой, Господи, развод. Я чуть не обосрался от облегчения. Я уже пополз назад, когда увидел впереди туннель. Как недальновидно! До туннеля оставалось метров десять, когда я все-таки вполз на крышу и лег на спину. Над головой замелькала чернота. Уши наполнились лязгом. Она играет с Оленем в шахматы, только и всего! А сама думает, будто я думаю, что она там трахается. Нет уж. Такого удовольствия я ей не доставлю. Пусть думает, что я думаю, как она думает, а я буду делать вид, что так оно и есть. Трахаешься – трахайся. Метамодернизм. Спокойно совершенно. У меня это легко получится. Ну, играла в шахматы и играла, что тут такого? С этим я запросто могу жить.

В ресторан я вернулся тем же путем, каким ушел. Буфетчица стояла за стойкой и прифигела.

– Не блажи, мать. И полицаев не надо. Тебе никто никогда не поверит. Физически провернуть финт с крышей почти невозможно.

Буфетчица кивнула задумчиво.

– Коньячок берешь?

– Конечно.

Пятнадцать тысяч рублей. Бутылка «Курвуазье». Хорошо, что Сбербанк платит.

В купе я вернулся через час. Оленя уже не было. Ангел лежала под одеялом совершенно голая. Она уведомила меня об этом с порога:

– Я совершенно голая и потная. Не ложись ко мне. Андрей – это какая-то фантастика!

– Прямо фантастика-фантастика?

– Ну, не прямо. Опыта маловато, закрепощенный. Ты лучше.

– То есть ты не уходишь от меня к Андрею окончательно?

– Нет, не ухожу. Но было бы прикольно жить с вами двумя. У него такой… Бархатистый, понимаешь?

Не знаю, что меня выбесило. Наверное, говорить о том, что я подглядывал, было не в моем характере, и поэтому меня порвало от желания об этом сказать. Я противоречивый, как и все метамодернисты. «Бархатистый» и «фантастика» только подлили масла. Я усмехнулся и брякнул:

– Ты сицилианку плохо разыграла. Перепутала ходы. Е3 надо было раньше включать.

– Что?! Откуда ты?..

– Я вылез на крышу и заглянул в наше купе сверху. Вы играли в шахматы.

Ангел ошарашенно молчала. А потом замолчала довольно. А я лег к ней и тоже ничего не стал говорить. Что тут говорить, когда без слов все понятно?

Такая офигенная идея была – метамодернизм, а теперь всё – тю-тю. Не в пешки игра пошла, в любовь. Ненавижу прямо себя за это. Довыеживался. Но довыеживаться как состояние – тоже ведь метамодернизм. Все на свете – метамодернизм, если поглубже копнуть.

Сначала я лежал в одежде. Потом снял ее всю, закрыл купе и лег. Купе похоже на карцер. Избыток времени, помноженный на дефицит пространства. Ангел откинула одеяло и прижалась ко мне голым телом. И не поленилась ведь раздеться. Как ни странно, в этом было столько нежности, что почти не ощущалось эротизма. Мы будто стали одной плотью. Запах, понимаете? В купе нечего чувствовать. Глазам некуда смотреть, ушам нечего слушать, рукам нечего делать, ногам некуда идти, а переводить все в секс, когда происходит момент нежности, – верх глупости. Я, конечно, чувствовал, как в глубине меня зреет возбуждение, но оно не было диким, и мне нравилось его контролировать, выстраивать плотину, понимая, что за пазухой у меня лежит динамит. В этом залог крепости любой плотины – полная возможность взорвать ее в любой момент. Это вообще принцип долгоиграющей воли. Нельзя запрещать себе что-то на полном серьезе, запрещать можно, только в это играя. Бесполезно становиться заложником своих решений; только подконтрольные решения, то есть решения, которые ты волен отменить, имеют реальную силу. Потому что плотины строят, чтобы взорвать их в нужный момент. Если человек не понимает этого, а мнит свою плотину вечной, рано или поздно он будет под нею погребен. Лучше рано, потому что тогда за ней скопится меньше воды желаний, страстишек, поползновений. Из-под обломков поздно рухнувшей плотины можно и не выплыть.