Странствие по таборам и монастырям (страница 2)
– Отчего же только Достоевского? А Пушкин с его «Пиковой дамой»? А Гоголь и его старуха, превращающаяся в панночку? А Хармс и его практика конвейерной дефенестрации старух? А? Что? У нас климат суровый, особенно раньше, до экологической катастрофы, зимы лютовали, грозили люду гладом и хладом, да и переход от зимы к весне давался нелегко. Зима считалась старухой-колдуньей, и в начале весны ее ритуально убивали: отсюда вся эта тема.
– Сейчас лето. Явно не сезон убивать старушек, – едко заметила юная англичанка.
– Поэтому я ее и не убил, – ответил Мельхиор. – Эх, попадись она мне весной…
Он изображал человека непринужденного, шутливого, но тайный его педантизм (возможно, оборотная сторона его необузданных приступов агрессии) все же присутствовал в нем.
– Да, я собирался ведь рассказать вам, откуда на самом деле взялось это выражение – «подвести под монастырь». В старинные времена существовал на Руси такой особенный литературный жанр – духовные стихи. Жанр устный, народный. Стихи эти – довольно длинные песни-поэмы, нечто вроде баллад религиозного содержания, в них шла речь о чудесах веры, о деяниях византийских, египетских и русских подвижников, об исцелениях больных, о добрых и раскаявшихся разбойниках, злых духах, о воскресении мертвых, о внезапной кротости диких зверей, о превращениях, которые происходят с душой человеческой во время долгих скитаний к святым местам. Баллады эти передавались устно, и по традиции пели их на церковных празднествах исключительно бродячие слепцы, собирая за это подаяние. Слепцы-певцы путешествовали всегда с поводырем – обычно это бывали мальчишки, с коими слепец делился своей добычей. Так они скитались от монастыря к монастырю, поспевая к праздникам, благо праздники случались часто. Прибыв на место, слепец усаживался за монастырскими стенами и запевал свою песню. Должно быть, голоса их не всегда звучали приятно, но подавали им не за приятность голоса, а за трогательность содержания. Но если слепец жадничал и ссорился со своим поводырем, то у тех на такой случай имелся особый тип мести. Когда слепцу требовалось облегчиться, он просил мальчика-поводыря отвести его куда-нибудь в кустики, как принято говорить. Чтобы совершить то дело, которое делают в кустиках, следовало отдалиться от монастыря, однако если слепец проявлял к своему поводырю чрезмерную жадность или злобность, тогда тот в отместку подводил его под самые монастырские стены. Слепец начинал делать свое дело, и тут же на него налетали стражи или монахи или прочий гневный люд: могли избить, могли и убить. Вот это и называлось «подвести под монастырь».
– Наслаждайтесь вашей пищей, – едко отреагировала англичанка, тем более что как раз в тот момент всем принесли еду. Англичанка (ее звали Рэйчел Марблтон, 20 лет) заказала спагетти с морепродуктами. Сама она тоже была прекрасным морепродуктом: на ее мраморной коже словно бы осела океанская соль, в серых насмешливых очах отражались колониальные горизонты, темно-зеленый свитер был усеян одинаковыми кораблями, заблудившимися среди тех течений, что вечно влекут мертвых моряков. Мельхиор Платов ей уже вполне определенно не нравился. «Вульгарный и педантичный мачо, псевдоинтеллектуал, обогащенный достаточно отталкивающим шизопроцессом. Пошловат, самоуверен, закомплексован, как все русские», – таков был диагноз этой юной леди в данном случае.
Тасуэ Киноби, 21 год, заказала пиццу. Но она к ней даже не притронулась, а неотрывно смотрела своими черными блестящими глазами в лицо Платова. Этот человек внушал ей страх более глубокий, чем способен был внушить ее подругам – нежным европеянкам. При этом она понимала, что если захочет, то сама может испугать его так чудовищно и глубоко, что его жесткие волосы оловянного цвета в одну секунду сделаются седыми. Но она не собиралась этого делать. Платов казался ей демоном, духом горного храма, а это означало, что в лице этого чужестранца она видела родного брата. Два года назад, когда она прочитала всего Достоевского, не побрезговав даже дневниками и письмами, она также решила, что этот русский писатель вряд ли был человеком. О таких людях ее учитель, профессор Сенобу, говаривал: «Духи болот и омутов, влюбленные в высокие небеса».
А русская девушка Зоя Синельникова (19 лет) вообще не думала о Мельхиоре, она думала о неведомой старухе. Заказала она салат с руколой и белым сыром, и пока ее ровные белоснежные зубы пережевывали пряные листы руколы, взгляд ее блуждал где-то в области окна, за которым серела мокрая Ницца.
Тютчев написал:
О, этот Юг, о, эта Ницца!
О, как их блеск меня тревожит!
Но Зою тревожила не сама Ницца, а старуха, внезапно на нее напавшая. Старуха в целом выглядела как заурядная безумная кликуша бомжового типа, и если бы подобный экземпляр атаковал Зоеньку на родной земле, она бы не удивилась. Но явление такого существа в Ницце, в теплой, влажной и вальяжной Ницце – это напоминало галлюцинацию. Здесь случаются свои бомжи и безумцы, однако эта была из России – и каким только ветром ее занесло сюда?
Зоя попыталась вспомнить лицо старухи – отдельные черты ей рисовались отчетливо: горящие глаза, трясущийся рот, вязь морщин, опрысканных дождем, но все это не складывалось в цельный портрет. Старуха вроде бы высокорослая, по-своему явно мощная, в сером длинном приталенном пальто с крупными пуговицами, а шею ее обнимал меховой воротник, сшитый из шкурки какого-то жалкого животного; на голове ее, кажется, было нечто вроде шляпки, но не совсем шляпка, и еще… И еще, кажется, у нее были крупные красные руки, впрочем, это могло почудиться.
И Мельхиор Платов, и три его собеседницы прибыли в Ниццу на семинар, посвященный истории европейской литературы. Мельхиор слыл знатоком самых различных вещей, и все же на этот семинар его занесло более случайным ветром, чем трех девушек, которые – все трое – всерьез решились посвятить свою жизнь истории еврословесности.
У Зои Синельниковой старуха не вызвала никаких литературных ассоциаций, Рэйчел Марблтон сочла ее одной из бесчисленных волн в океане русского хаоса (давно уже выплеснувшегося за старинные границы Российской империи), зато впечатлительной и мистически настроенной японочке эта ветхая, но упругая колдунья показалась самой Европейской Литературой, на свидание с которой Тасуэ явилась на юг Франции. Именно такой она себе и представляла эту Литературу – злобной, безумной, бездомной нищенкой, не знающей ни границ, ни пределов, атакующей из-за угла, легко терпящей поражение; словесностью, наделенной морщинами, острыми когтями и медными зубами, наполненной до краев своими прошедшими минутами и веками, о которых сама она маразматически забыла: поверхность ее лица так скукожилась, что казалась мозгом, и этот внешний поверхностный мозг, мозг кожи, помнил о прошлом вместо внутреннего мозга, который обо всем предпочел забыть.
Старухи вроде этой обычно встречаются у входа в храмы, но заурядный итальянский ресторан – это тоже храм – храм, где люди, поедающие спагетти, вспоминают о том, что когда-то в незапамятной древности они были птицами, даже птенцами, жадно выхватывающими из родительских клювов белых извивающихся червей. Поэтому столь окрыленно почувствовала себя юная Тасуэ, когда она ушла оттуда и в одиночестве спустилась к морю.
Глава вторая
Цыганский Царь
Мельхиор Платов водил знакомство с множеством людей, однако он совсем не знал и никогда не встречал одного персонажа по кличке Цыганский Царь.
Цыганский Царь родился в Харькове, вырос в детском доме и о родителях своих не имел никакого представления, но кто-то сказал ему, что они – цыгане. Не найдя тому никаких доказательств, кроме этих слов, брошенных кем-то, этот человек поначалу назвал себя просто Цыганом, а затем стал именоваться Цыганский Царь – видимо, в силу того, что ему не чужда была мания величия. Никто из настоящих цыган не подозревал о том, что у них имеется царь, – Цыганский Царь с настоящими цыганами по жизни не пересекался и вообще редко покидал свою квартиру. Жил он в узком конструктивистском доме, кажется, в молодости был математиком, но заболел алкоголизмом, да еще в тяжелой форме, так что даже на мир чисел, уравнений он стал смотреть сквозь бутылочное стекло.
Под влиянием горячительных напитков Цыганский Царь так быстро деградировал и опустился, что даже соседи и собутыльники уже не называли его Цыганским Царем, а стали звать его сокращенно Це-Це, имея в виду те ядовитые проявления его распадающейся личности, которыми бывший математик наполнял свой конструктивистский дом. Впрочем, и сами соседи и соседушки попались так себе – все как на подбор жирные, мясистые (хотя постоянно жаловались на полуголодное существование), въедливые, склочные, самолюбивые и шумные параноики. Серый город Харьков лежал на их душах, как бетонная плита. В этом городе, казалось, никто и никогда не любил другого человека, все обожали только себя, ну еще, может быть, любили или ценили отдельные проявления реальности: кто-то ценил гантели, другой уважал мотоцикл или сало, третий неровно дышал к фотографиям юных обнаженных девушек, сосущих чей-нибудь хуй, пятый слыл филателистом или доминошником, шестой обожал спортзал, ну и, конечно, все любили деньги самой честной и искренней любовью, какая только случается. А вот Це-Це любил библиотеку. Книг птичьего и древесного типа, святых продолжателей дела листвы – этих книг он уже давно не читал, хотя именно они и населяли его самое любимое пространство – библиотеку технологического института (в народе – техноложку). Читал иногда электронные, хотя от экранчика у него болели глаза, а также порою, когда не случалось собутыльника, бухал под аудиокниги, под дебилистические голоса актеров-чтецов.
Тем не менее Це-Це почти каждый день приходил в библиотеку и сидел там в тишине, делал вид, что читает. Ему было хорошо среди книг, которых он не знал.
Выдавались периоды, когда совсем уж не было денег, и в те дни Це-Це оставался трезв. Трезвость действовала на него превосходно: его лицо, которое в пьяном состоянии казалось обосранным птицами, очищалось, в глазах появлялся свет, а на пухлых губах начинала блуждать шаловливая улыбка. К сожалению, это длилось недолго. Шаловливость улыбки и временная ясность мыслей – все это быстро приводило к новому опьянению. Пьяный Це-Це являл собой зрелище донельзя мрачное и отталкивающее. Из каждой поры его тела начинал сочиться странный, слегка инфернальный пот, глаза вылезали из орбит и наполнялись ужасом, все в нем раскисало и расклеивалось, дикая паранойя, подозрительность и страх овладевали им. Он забивался в свою комнату, где потолок напоминал географическую карту из-за сырых и ржавых пятен, образовавших сложнейший узор из островов, континентов и прочего. В этом состоянии Це-Це сидел за компьютером, вперясь невидящим взором в экранчик. Мертвенный синеватый свет освещал его лицо, казавшееся полновесным воплощением страдания.
Зачем он так терзал себя ядовитыми напитками, которые не столько пьянили его, сколько молниеносно превращали в шлак? Делал он это по наивности: ему казалось, Цыганский Царь должен быть постоянно и великолепно пьян. Если бы он только знал, что даже слово «пьяный» к нему не клеится, скорее уж «безумный», «истерзанный», «уничтоженный». Но покорность шаблону доходила в нем до черного экстаза, и этим он мало отличался от своих соседей по конструктивистскому дому.
И тут вдруг произошло интересное событие: Цыганский Царь впервые познакомился с настоящими цыганами. Почему-то, считая себя цыганом, он никогда толком цыган не видел. Точнее, видел, конечно, и нередко (кто же не видел цыган?), но не общался с ними. Подходили к нему, как и к прочим людям, цыганские женщины в просторных тряпках, предлагали гадать, но Цыганский Царь неизменно отвечал, что срать он хотел на будущее.
А тут вдруг он познакомился с такими цыганами, о существовании которых он прежде и не подозревал.