В середине века (страница 10)

Страница 10

– Чешское. Чудесно, кстати, шьют чехи – добротно, ладно. Значит, это был ты! Ну, хорошо, что не обернулся! Лицо твое увидел бы в ту минуту – непременно с коня бы слетел… Между прочим, с того утреннего сражения я забросил политическую деятельность. Письмо послал Владимиру Ильичу, что гражданская резня мне не по душе!

– Письмо, если не ошибаюсь, ты написал не в восемнадцатом, а в двадцать втором.

– Не ошибаешься, не ошибаешься! Память у тебя, Виктор, энциклопедическая. Только напрасно ты меня ловишь на противоречиях. Письмо в двадцать втором, а отход от боевой работы – с восемнадцатого. Именно в ту страшную скачку по башкирской степи я и заклял себя: хватит в генералы лезть, а садись на землю и показывай, чего стоят твои трудовые руки. А потом уже не от страха, а совестью признал – вот она, моя судьбина: из праха восстал, прахом, обрядив его в хлеб, питался, во прах возвращусь. Две десятинки временные, на прокорм, два метра постоянных – для вечного упокоения…

– Сейчас тоже такой совестью живешь?

– Хе-хе-хе! Глаз твой, Виктор, – копье! Пронзаешь насквозь. Сами же не даете стать простым тружеником. В тюрьму вот приволокли – зачем? Я же ни ухом ни рылом – нет, оторвали от плуга. Какой ты, мол, крестьянин-единоличник, ты политический деятель. Хе-хе! Непременно ведь так скажут ваши следователи. Силком, можно сказать, обряжают в фигуру. Вот как оно поворачивается, Виктор ты мой дорогой.

5

Они помолчали. Я осторожно приоткрыл глаза. Оба сидели на кровати Виктора Семеновича, на разных ее концах – словно для того чтобы не касаться плечами, смутно глядя вперед себя. Мысль одного, прихотливая и витиеватая, нападала и отскакивала, кусала и язвила. Мысль другого, быстрая и прямая, падала лезвием на шею, ее было не отразить, от нее можно было спасаться, лишь отскакивая. Мне показалось даже, что и лица у них отвечают спору: один кривился, изгибал губы и брови, подхохатывал, подмигивал и подмаргивал, другой был строг и хмур, нетороплив и решителен. Вероятно, мне просто хотелось, чтоб это было так. В камере тусклый свет боролся с мраком, не перебивая его, я придумывал лица, не различая их отчетливо.

Опять заговорил Панкратов:

– Отвлеклись мы с тобою, Виктор, на приятные воспоминания: Сибирь, Женева, башкирские степи… Ну, а ежели ближе к текущему моменту, как у вас на собраниях выражаются, так где ты в нашей сегодняшней встрече случайность увидел? Газетки ваши посмотреть – ор о врагах народа, яма бездонная разверзлась под ногами: не то что отдельных вождей с откоса, массами рушатся в пропасть – аресты, аресты, аресты, процесс за процессом. Вот что ты до сей поры в совнаркоме своем благополучно заседал, это точно случайность. А здесь тебе – естественно по сегодняшнему дню. Железная закономерность, Виктор!

– Говори что хочешь. Тюрьма – единственное место, где можешь открыто высказывать свои контрреволюционные взгляды.

– Ну, насчет открыто – и здесь не очень… Закричи, к примеру: «Долой советскую власть! К стенке членов Политбюро!» – думаешь, усмехнутся и пройдут мимо? А карцеры и одиночки на что? Взамен десятки вышака схлопочешь – вот она какая, тюремная свобода! Я, впрочем, к контрреволюции не призываю, я теперь мужик-единоличник, не политическая фигура. Да и зачем мне призывать ее? Она сама совершается – непреодолимый исторический процесс…

– Ты думаешь, что оригинален в своей гнусной клевете на нас? Еще недавно троцкисты истошно визжали насчет термидора. Не из их ли гнилого арсенала ты раздобыл свое отравленное оружие?

– А чего мне брать у троцкистов? Они сами по себе, я сам по себе. Своя головешечка на плечах, Виктор. Так, значит, нет контрреволюции? А как же понимать тогда это: ты, подпольщик-революционер, видный советский деятель, сидишь рядом с эсером-единоличником на тюремной койке, и оба мы с тобой вызываемся теперь на допрос одинаково: «Кто на “П”?». А разница если и есть, так лишь в том, что тебя собираются смертно бить, а меня, возможно, оформят на десяточку без рукоприкладства.

– Хорошо, я отвечу тебе. Личная жизнь, моя или твоя, – дело маленькое, тут властвуют многие неконтролируемые случайности. Давай отвлечемся от наших судеб и посмотрим шире, вникнем в существо нашей жизни, которая определяется уже не случайностями, а необходимостью, железными историческими законами. В чем ты открыл контрреволюцию? Не в том ли, что рабочий класс освобожден от гнета хозяев, что на шее у крестьянина не сидит помещик? Или она в росте нашей промышленности, в гигантском размахе строительства, в тысячах первоклассных заводов, работающих без капиталистов, в сотнях городов, появившихся на картах страны, в новых дорогах, школах, больницах? Не в том ли она, что мы ликвидировали кулачество и создали совхозы и колхозы? Или, может, она в том, что Россия, неграмотная, полудикая, становится страной высокой культуры, что мы энергично ликвидируем это вековое проклятие – непроходимую грань между интеллигенцией и народом, что создали и умножаем свою новую, народную, единственную в мире интеллигенцию? Или, наконец, ты разглядел контрреволюцию в раскрепощении наших женщин, в том, что мы пробуждаем в народе творческие силы? Что ж ты молчишь, отвечай!

– Хе-хе-хе, Виктор, мастер, мастер! Вот уж верно, дар Божий – златоуст! Видно, служебная твоя высота ораторские таланты не погубила – загнул, нет, загнул! Представляю, как же ты гремел на митингах, как поднимал доверчивый люд, тащил речью крепче, чем цепью!

– Если мои речи помогали гнать таких, как ты, поганой метлой, значит, они сыграли свою благородную роль – больше мне ничего не надо!

– И это правильно, роль они, речи твои и твоих товарищей, сыграли. Вспоминаю: вы и мы! Кучка ленинских сектантов и огромная партия эсеров, чуть ли не весь народ – вот так начинали мы борьбу. Кто бы мог подумать тогда, что вы так умело овладеете умами, так жгуче воспламените души. Семнадцатый год – каждый день мы теряем сотни тысяч, каждый день вы приобретаете… Злые чары, опутавшие Россию, – так мне это, растерянному, тогда казалось. И результат – нет нас больше в стране, одни вы безраздельные…

– Стало быть, признаешь историческое поражение – свое и своей партии?

– Не торопись, Виктор, не торопись. Дело непростое, ох непростое… Читал я недавно девятый ленинский сборник, я ведь часто Владимира Ильича почитываю, и вижу: точно, торжествуют законы диалектики, над вами торжествуют, против вас, Виктор! Не в том сейчас дело, что вы в октябре победили, а в том, куда вы ныне катитесь.

– Хватит! В одном ты прав: даже в тюрьме нельзя разрешать антисоветской пропаганды.

– Будешь на меня доносить?

– А что на тебя доносить? Был ты враг советской власти, злобный, ограниченный, таким и остался.

– Упрощаешь, Виктор, всегда была в тебе эта черточка – упрощенчество… Что – враг и что – друг? Одно слово, другое слово – разве двумя словами душу выскажешь? Сложные проблемы надо рассматривать со всех сторон и на всю глубину – именно этого требовал от вас Владимир Ильич, и именно это вы чаще всего забываете.

– Поражаюсь: Панкратов в ученики к Владимиру Ильичу записывается! Не ты ли его поносил?

– Было, все было. Шла борьба – а на войне по-военному. С той поры четверть века – много, много передумано… Так будешь слушать? Пойми, чудак, я не злопыхательствовать собираюсь, ведь кровью в собственной душе… Или, по-твоему, я не мучаюсь? Так уж потерял на единоличном своем участке интеллект? Повторяю: не злоязвления ради, а исповедь моя!

– Врагу исповедуешься?

– Считаешь, можно исповедоваться только друзьям? Друзья-то грехи простят, а вот честный враг поблажки не даст. Мне истина нужна, а не утешения.

– Это поиски истины привели тебя в тюрьму?

– А что в нее привело тебя? Не надо, Виктор! Разговаривай так вон с тем комсомольским бюрократом, который дальше своего маленького начальственного стола ничего не видит, – он ткнул пальцем в Лукьянича, – или с длинноволосым соплячком, что на все упирает глуповато-удивленные глаза (я зажмурился, зная, что палец указывает на меня), а со мной – негоже… Представлять меня дурачком – себя не уважать. Нелегко, нелегко вам далась победа над нами…

– Ладно, говори. Ночь долгая…

6

Они опять помолчали. Я приоткрыл глаза – они сидели все в той же позе. Я знал, что им не до меня, но по-прежнему боялся пошевелиться. До меня донесся глуховатый, напряженный голос Панкратова:

– Тебе не понравилось, что поминаю Владимира Ильича. А что поделаешь – должен танцевать от этой печки. Все наши маленькие личные судьбы и большие мировые дороги истекают из этого человека, как из некоего фокуса нашей эпохи.

– Не запоздало ли твое признание, Михаил? Роль Владимира Ильича разъяснена и без тебя.

– А со мною – крепче… Я ведь враг ему был, не забывай этого. Признание врага не начинает, а завершает славу. Так вот, дело было перед войной, в той же Женеве. Помню, на каком-то собрании наши и ваши спорили об обществе будущего – социализме. Ну, в самых общих чертах, конечно, так сказать, одни основные законы. А я, помню, выступил так ехидненько…

– Ехидничать ты умеешь, верно! И то собрание помню…

– Вот-вот, о нашей тогдашней стычке… Итак, я полез с возражениями: «Вот вы, большевики, утверждаете насчет диктатуры пролетариата, что рабочий класс берет власть над другими классами и слоями. Но ведь для осуществления диктатуры понадобится свой аппаратик принуждения: политическая полиция, тюрьмы, ссылки и прочее знакомое. А поскольку у вас государство не классовой гармонии, а классовой вражды, то, стало быть, и аппаратик этот будет огромный и мощный – короче, самодовлеющая организация, если по философии… Так не боитесь ли вы, дорогие большевики, что созданный вами новенький механизм принуждения разрастется и понемножку подчинит себе всю общественную жизнь? Не станет ли будущее ваше государство тем гоббсовским Левиафаном, что поглощает всех в себе? Не государство для человека как форма отправления его социальных потребностей, а человек для государства – порция жратвы ненасытной его утробе!

– Я сам тогда отвечал тебе.

– Правильно, ты! Избил меня, как мальчишку! Мол, вы, Панкратов, обыватель по складу ума и горизонту, весь мир превращаете в обывательский клоповничек. И доказал, что будущее государство ваше обопрется на массу народа, а не на отобранных единичек. Каждый, мол, рабочий контролирует через свои местные организации все общественное управление – нет, стало быть, почвы для гипертрофирования аппарата насилия. Но знаешь, дорогой ты мой враг Виктор, все эти высокие соображения меньше меня щипанули за сердце, чем то, что ты обругал меня обывателем и мещанином.

– Где же здесь ругань? Точная политическая характеристика партии эсеров и тебя, видного ее члена. Вы да меньшевики – обыватели в революции.