В середине века (страница 14)
– Черт знает что! С одной стороны – вы, с другой – поэт-фальсификатор. Трагедия народа и фарс надувательства – что общего?
– Не общее, а попросту одно и то же, – ответил Мартынов. – Разные формы проявления единой причины. Кому-кому, а вам бы надо это понимать, Иван Юрьевич.
Сахновский задумался. Он задумывался нечасто, но прочно – всем телом, не одним лицом. У него деревенели руки, гасли глаза. Он цепенел, стараясь попасть в недававшуюся мысль. Так, подавленный, и сидел до приказа об оправке. Тут он засуетился, показывая, кому нести в уборную наполненную до краев парашу, и весь день уже был обычным – живым, насмешливым, язвительным.
4
Вторым, уже под вечер, впихнули грузного человека в кожаном пальто, по всему видать – из начальства. Он был ошеломлен и растерян до того, что не мог ни шагнуть, ни сесть. У новенького посерело лицо и затряслись губы, когда с трех сторон в него впились диковато-любопытные глаза, сумрачно поблескивающие на заросших арестантских лицах. Он молча притулился к стене, чуть не вдавился в нее. От запаха параши и трех десятков немытых тел его стало тошнить. Многих, неожиданно брошенных с воли в переполненные камеры, рвало.
Сахновский, умело ступая между развалившимися на полу, подобрался к новому и разъяснил, что надо делать.
– Не волнуйтесь, здесь такие же люди, как вы. А что рожи страшные – тюрьма! И у вас через месяц-другой будет не лучше. Фамилия? Должность? Давно сграбастали?
– Петриков, – ответил грузный. – Директор машиностроительного завода. Взяли из кабинета. Сказали: выйдите на минуточку, и вот сюда.
– Минуточка, по-ихнему, лет десять, а то и пятнадцать. Допрос был?
– Анкету заполняли, проверили документы, обыскали…
– Романа, стало быть, еще не писали?
– Простите, не понимаю…
– Ладно, скоро поймете. Меня зовут Сахновский, я помощник нашего старосты. Вам пока придется приткнуться на полу у дверей, нары предоставляются по мере накопления тюремного стаже. Недели две помучаетесь в общей куче, а потом в полное удовольствие, как в гостинице, вдвоем на коечке – валетом. Вопросы есть?
Петриков подумал и спросил:
– Вы сказали, что помощник старосты. Могу я узнать, кто староста?
– Староста у нас вон тот, полный, видите? Мартынов Алексей Федорович, авиаконструктор. Слыхали о таком?
– Еще бы! – с уважением сказал Петриков. – Кто же не знает – знаменитость! Неужто и его тоже?.. Вот не ожидал – здесь познакомиться! Такая, можно сказать, фигура!
– Говорю вам, народ как народ – люди… Еще порадуетесь, что попали к нам. Садитесь и отдыхайте, пока не вызвали на допрос.
Сахновский возвратился к Мартынову и присел рядом.
– Напрасно не подошли, – сказал он. – От этого директора духами несет – роскошь! Хоть бы подышали старыми запахами.
– Лицо у него нехорошее, – отозвался Мартынов. – Холеное, самодовольное…
– Рожа не первого сорта. Да ведь человек не только из рожи состоит.
Мартынов поднялся.
– Подойти надо. Он, конечно, осведомлен, что происходит в мире.
Петриков, усевшись на полу, с охотой рассказывал политические новости. Комедия невмешательства в испанские дела продолжается, Франко постепенно заглатывает Испанию. Гитлер сожрал Австрию, теперь точит зубы на Чехословакию – видимо, со дня на день отхватит у чехов солидный кусище. В газетах пишут, что у него появились сверхмощные самолеты, так и формулируется: «Гитлер над Европой». По всему – большая война на носу.
Мартынов лежал с Сахновским валетом на одних нарах. Ночью становилось так душно, что некоторые просыпались от учащенной толкотни пульса. Сахновский, проснувшись за полночь, заметил, что Мартынов не спит. Он окликнул старосту:
– О чем, Алексей Федорыч?
– Да так, – сказал Мартынов. Он заложил руки за голову и задумчиво смотрел на низенький грязный потолок. – Надо бы нам по-научному определить вонь в камере. Я придумываю математические единицы для оценки духоты атмосферы…
Сахновский сел около Мартынова, постаравшись не задеть ногой лежащего под нарой новичка.
– А если по-серьезному, Алексей Федорыч?
– Немцы заканчивают программу реконструкции воздушного флота, – сумрачно сказал Мартынов. – Слышали от этого директора о сверхмощных самолетах? Я и без него кое-что знаю об их программе – истребители, не имеющие себе равных, пикирующие бомбардировщики, скоростные тяжелые бомбовозы… Со всей немецкой основательностью, с отнюдь не немецкой спешкой – понимаете? А у нас – новые конструкции недоработаны, на ведущем заводе слизывают американские «Нортропы»… А если завтра война? Я спрашиваю: если завтра война? Мессершмитт день и ночь над чертежами, а я скоро год припухаю в тюрьме!
Сахновский, помолчав, спросил:
– Ну, а помощники ваши? Не все же взяты?
– Не все, конечно. Но (простите, если самонадеянно) помощник – он и есть помощник… Я говорю лишь о своем конструкторском бюро, Иван Юрьевич, не знаю, как в других. Правда, есть у нас Ларионов, светлая голова, энергия, напористость… Одно то и утешает, что он на воле и, как может, старается меня заменить. Да ведь вместе мы больше бы сделали! И потом – я всего, на что он способен, не совершу, ну, и он меня полностью не заменит… У него – свое, я тоже – сам.
– Вы в заявлении правительству не писали об этом?
– Господи, сколько раз! Я уж и счет потерял своим заявлениям. Все их передаешь следователю, а он знает одно: сознайся, что шпион, подпиши, что переправлял чертежи за границу! Голова пухнет – зачем все это? Кому нужно, чтобы я признавался в том, чего не совершал, чего не мог совершить? А они работают, Иван Юрьевич, они работают, и люди они способные, эти мессершмитты, а я – вот он где я, валетом с вами на одних нарах и глотаю математические единицы вони…
– Да, – сказал Сахновский. – Да, Алексей Федорыч!
5
Ни Тверскова, ни Петрикова на допросы первую неделю не вызывали. Поэт ночью заливисто храпел, днем пристраивался к кому-нибудь на нары и бубнил стишки. Грузный директор завода знакомился со старожилами и старался уяснить положение дел. Объяснения сокамерников пугали его до дрожи.
– У вас, например, – говорил он Сахновскому, – это самое… Продолжается следствие?
– Слава Богу, закончено, – отвечал тот. – Все разбито и подбито, подведено и подписано. Теперь жду благополучного конца, то есть десятки. Со дня на день вызовут в суд.
Петриков, помолчав, осторожно начинал снова:
– А насчет обвинения?.. То есть я хочу сказать…
– Понимаю. Обвинение по нынешним временам пустячное: продал Советский Союз. До Урала немцам – за пятьсот марок, от Урала до Тихого океана – японцам за триста иен. В общей сложности получил за одну шестую земного шара полтысячи рубликов на наши деньги, чуть поменьше моей двухнедельной зарплаты на воле.
Петриков бледнел и отодвигался.
– Вы серьезно?
– Вполне. Во всяком случае, достаточно серьезно, чтобы получить срок. А что вас смущает, собственно?
– Боже мой, триста иен!
– Да, триста. Маловато, конечно, ведь вся Сибирь, страна-то какая: леса, горы, реки! А за Россию с Украиной и Кавказом разве много – пятьсот марок? Я уж упрашивал следователя: накинь хоть тысчонку, болван – нет, уперся, кусочник. По-моему, талдычит, страна большего и не стоит, я бы и сам, признается, большего не запросил. Ну, что с таким поделаешь? Ни размаха, ни воображения…
– Ни чести, ни совести, – добавил слушавший их беседу Мартынов. – Вот уж люди без чувства собственного достоинства! Любую ложь!..
Сахновский легко заводился и, заведясь, начинал такие речи, что от него в страхе отодвигался не один Петриков. Его ненависть и презрение к следователям многие считали провокацией. Когда он расходился, все кругом умолкали, притворяясь, что и не слышат, о чем он разглагольствует: так казалось безопасней.
– А зачем им честь и собственное достоинство? – отозвался Сахновский. – Они выполняют установки и осуществляют директивы, тут надо действовать, а не думать о собственном достоинстве и чести, о таких пустых абстракциях, как истина и правда. Один поэт так выразился в связи с этой темой:
Оглянешься – а кругом враги;
Руки протянешь – и нет друзей;
Но если он скажет: «Солги» – солги!
Но если он скажет: «Убей» – убей!
– Чудесные стихи! – подхватил Тверсков из другого угла камеры. Поэт не разобрался, о чем разговор. – Я хорошо знал их автора – первоклассный мастер. Звучат-то как!..
– Звучат здорово! – согласился Сахновский, и ядовитая перекорежила его лицо. – Строчки звонкие, кто же будет спорить? А если рифмы эти переводить в жизнь – камера! И лгут, и убивают, и на все один ответ – так сказано свыше, значит, так надо! И вообще: раз кругом враги, так со всеми, как с врагами.
После этих слов и поэт счел благоразумным промолчать.
Спустя некоторое время Мартынов, позвав Сахновского, упрекнул:
– Зачем вы так, Иван Юрьевич? Стукнет кто-нибудь…
– Пускай стучат, – мрачно сказал Сахновский. – Большего, чем наваливают на меня следователи, не сочинят. Вы думаете, я им в рожу не хохотал? Еще почище издевался, чем над этим директором. Прямо кричал: «Доколе будете творить мерзу?» Ничего, сошло, даже не очень добивались, чтоб подписал, – так и прошел отказчиком. Десятка мне обеспечена, а крепче не дадут, не стою. Хоть душу отведу!
6
В работе следственного конвейра вдруг образовалась такая-то заминка, и камера стабилизировалась – вторую неделю никого не приводили и не забирали. Мартынов и раньше не утруждал себя начальствованием над заключенными, а теперь полностью отдал правление Сахновскому, а сам слезал с нар лишь на парашу – этого дела нельзя было никому передоверить. Камера ночью храпела и стонала, задыхалась от духоты, днем гомонила, как цех. Кто напевал, кто ругался, кто зевал; здесь спорили, там жаловались и советовались, в третьем месте рассказывали анекдоты и истерично, с надрывом, хохотали – так громко, что распахивался волчок и в нем появлялось пронзительное око бдительного коридорного. На надзирателей давно не обращали внимания, они знали это и даже не пытались прекратить шум, лишь присматривались, кто больше всех расходился. Поэт Тверсков-Камень, уже продвинувшийся на нары, как только открывался глазок, немедленно затягивал песню, и его дружно поддерживали соседи:
Мы сидим в Таганке,
Как в консервной банке,
А за дверью ходит вертухай…
Сахновский перебирался с нары на нару, от группки к группке и всюду вносил смятение. В один из затеянных им споров вмешался Мартынов.
Сахновский остервенело кричал на какого-то заключенного:
– Правду, только правду, понимаете? Истину!.. Раньше говорили: истина освещает себя и заблуждение, лжа – как ржа, она точит душу. Правда одна, а лжи и заблуждений, отклонений от истины – бессчетно, как боковых тропок от основного шоссе.
Заключенный огрызался:
– А сами вы небось такую фантастическую повесть на себя накатали, куда там Жюль Верну с Уэллсом! Отказчик! Я ваших допросов не читал, не знаю, какой вы отказчик.
Мартынов сказал, не слезая с нары:
– Вот вы говорите «истина» и «правда», как будто это одно и то же. А философия находит между ними некоторую разницу;
Когда Мартынов говорил, камера затихала – каждый слышал о нем еще на воле, его уважали за немалые заслуги, ценили за ум и эрудицию. Все повернулись к нему. Мартынов продолжал:
– В Петербурге был профессор теологии. Он часто изъяснялся на лекциях так: «Правда – понятие житейское, домашний обиход. А истина – соответствие в высших сферах духа. То, что верно в высокой истине, может оказаться ложным в низменной правде. Так, например, утверждение, что Бог существует, есть истина, но не правда».
Сахновский откликнулся, сердясь, – он раздражался, когда встречал возражения: