В середине века (страница 22)
В это время на берегу показался толстый майор Владимиров. Он расхаживал с двумя стрелками и грубыми окриками поднимал отдыхающих. Линию его блужданий в приморском леске отмечали торопливо застучавшие топоры, глухое трепетанье валящихся березок и сосенок. Мы с тревогой наблюдали, пойдет ли он к нам. Владимиров поднял голову и прислушался. От нас не доносилось звуков, свидетельствующих о работе. Тогда он стал карабкаться по склону. Мы с Анучиным и Журбендой схватились за ломы и топоры, Витос открыл глаза, Хандомиров не пошевелился.
– Сейчас я его отгоню! – сказал он равнодушно и, все так же спокойно сидя, вдруг завопил диким голосом: – А ну давай, давай! Раз, два – взяли! Еще чуток, крепче, ну! Раз-два, по новой – взяли!
Он закончил свой рев визгом, словно человек, повалившийся вместе с обрушенным стволом. Владимиров остановился. Когда Журбенда для убедительности стукнул обухом по соседнему дереву, Владимиров показал нам покатую, как у старухи, спину – наверху работали с таким старанием, что подгонять не имело смысла.
– До вечера можно не усердствовать, – сказал Витос, зевая. – Разбудите меня, когда прикажут строиться. Один день отдыха после двух лет заключения я себе разрешаю. Вот уж посплю на воздухе!
Спать ему пришлось недолго. Владимиров, слоняясь по берегу, вскоре обнаружил, что на верхнем участке замолчали, и удивился. Он зашел с другой стороны обрыва и обрушился на нас, как гром с ясного неба. Мы слушали его, опустив головы, его выговор. Даже находчивый Журбенда, казалось, растерялся. Когда Владимиров пригрозил, что заморит нас в карцере, если не перестанем волынить, он начал оправдываться:
– Обещаем, товарищ начальник…
– Гусь свинье не товарищ! – оборвал Владимиров. – Запомните это на будущее.
– Правильно, гражданин начальник! – смиренно поправился Журбенда. – Приложим все усилия, чтоб вы нас не ругали гусями.
Владимиров отошел, остановился, подумал и вернулся.
– То есть как это «ругали гусями»? – спросил он грозно. – Выходит, я – свинья? Вы эти штучки бросьте, понятно? Я запрещаю считать меня дураком!
Журбенда униженно склонился перед разъяренным майором.
– Слушаюсь, гражданин начальник! Впредь не буду считать вас дураком.
Владимиров еще с полминуты пронзал его взглядом, потом, переваливаясь с боку на бок, заковылял по песку. Хандомиров завалился на спину и захохотал, от восторга выбрасывая в воздух длинные худые ноги. Даже хмурый Витос засмеялся. Начался прилив – волны все выше накатывались на берег.
Так мы с неделю трудились у синего Белого моря, под белесоватым небом, среди зеленого леса. Начальство, радуясь, что пароход задерживается, стремилось выжать из нас побольше. Непрерывная, по десять часов в день, физическая работа была нам не по плечу. Не одного меня, почти всех нас шатало от ветерка, пьянило от солнца, мутило от каждого физического усилия. Некоторые, выкорчевав из песка пенек, отходили в сторону – их рвало. Расчищенное от деревьев пространство расширялось, но так медленно, что начальство теряло терпение. Уже не только Владимиров, но и сам Скачков подгонял нас. Под его пылающим взглядом мы трудились с исступлением, но наворачивали не больше, чем тринадцатилетние подростки. На большее нас не хватало.
Однажды нас подняли в середине ночи. Колонну человек в пятьсот привели на полянку, освобожденную от леса. В центре ее торчал валун – глыба гранита метров семь в длину, метров пять в ширину, метра четыре в высоту. Неподалеку зиял котлован. Владимиров объяснил, что нам необходимо дотащить валун для уготованной ему ямы. Вот прочный морской канат – остается дружно приналечь на него и несколько раз мощно рвануть. После чего нам выдадут по черпаку чечевицы и отведут в камеры досыпать. Мы повеселели, услышав о роскошном дополнительном пайке, – чечевица любимое блюдо в тюрьме.
Владимиров сам проверил, хорошо ли подкопан валун. Глыба упиралась в грунт плоской стороной, земля нигде ее не цепляла. К котловану еще до нас была проделана аккуратная дорожка, на нее положили бревна, а поверх них – доски. Валуну оставалось лишь взобраться на них и, подталкиваемый с боков, он должен был покатиться на бревнах как на роликах, – так это рисовалось Владимирову. На глыбу набросили канат, двести пятьдесят человек выстроились с одного конца, вторая четверть тысячи – с другого.
К концу приготовлений на площадке появился Скачков. Он прохаживался в стороне, не вмешиваясь в распоряжения помощника. Тот себя не жалел: шумел на весь лес, метался вдоль цепи, проверяя, правильно ли мы отставили ногу, крепко ли вцепились в канат. Потом Владимиров налился темной кровью и натужно заревел: «Готовсь! Раз, два – взяли!» Мы изо всех сил дернулись вперед, канат натянулся, затем, спружинив, рванулся назад – многие из нас, не устояв на ногах, полетели на землю. Глыба не шелохнулась.
Сконфуженный неудачей на глазах у начальника Владимиров сызнова проделал операцию. Он повторял ее раз за разом, мы периодически бросались вперед, нас тут же, словно за шиворот, оттаскивало назад, а валун безмятежно стоял на том же месте, где покоился, вероятно, не одно тысячелетие.
И опять, как в первый день выхода на работу, ничего я так жарко не хотел, как выложить себя в мощном усилии. Соседи старались еще усердней моего, но всех наших соединенных сил было недостаточно для крепкого рывка. А вскоре, исчерпав свои скудные физические ресурсы, мы стали изнемогать. С каждым рывком канат напрягался слабее. Воодушевление дружного труда, охватившее было нас, таяло на глазах. У Владимирова упорства было больше, чем соображения. Он мучил бы нас до утра, если бы не вмешался Скачков.
– Инженеры! – произнес он с презрением. – Чему учились в институтах? С простым камешком не справляетесь!
Хандомиров негромко сказал, чтоб слышали одни соседи:
– Не очень-то он простой, этот камешек. Я подсчитал: объем около ста кубических метров, вес почти семьсот тонн. Полторы тонны на брата! Я и в лучшие времена не потащил бы столько, а сейчас к тому же не в форме.
По цепи пронесся смех. Я не вслушивался в расчеты Хандомирова. Я потерял интерес к камню. В мире совершалась удивительная ночь, я еще не видал таких ночей – не белых, а розовых, как заря. Солнце на часок опустилось в море, над головой стояли тучи, как пылающие снопы, плыли красные полосы – небо от горизонта до леса охватило пожаром. Отблеск этого горнего пожара падал на море и деревья, на землю и водоросли, прибившиеся к берегам, на наши унылые лица и невозмутимые бока валуна. Тонкий ветерок бежал над водой, и за ним вздымались синие волны с красными гребнями и разбивались на багровых скалах, с шипением терялись в розовом песке.
Владимиров, растеряв бравый вид, уговаривал нас:
– Надо что-нибудь придумать! Неужели ничего не придумаем?
И тут мы услышали быстрый голос Журбенды:
– Разрешите, гражданин начальник, внести рационализаторское предложение?
Владимиров зашагал на голос.
– Мне кажется, у нас маловато техники, – продолжал Журбенда. – На Хеопсстрое, например, применялись тали, полиспасты и рычаги. Почему бы не воспользоваться опытом этого передового строительства?
Обрадованный Владимиров направился к Скачкову. На полянке вдруг стало так тихо, что разговор помощника с начальником мы слышали от слова до слова.
– Разрешите доложить, товарищ капитан госбезопасности, – молодцевато отрапортовал Владимиров. – Тут один инженер из Хеопслага. Так он говорит, что у них почище насчет техники…
– Дурак! – гневно сказал Скачков и, уходя, бросил, как выстрелил: – Уводить!
Владимиров не стал уточнять, кто дурак, он или подведший его «инженер», но тут же дал конвоирам команду строить нас. Минут через десять мы уже двигались в крепость. Кто-то заикнулся о чечевице, но в ответ услышал брань. По дороге я спросил довольного Журбенду:
– Что вам за удовольствие дразнить надзирателей?
Он злорадно ухмыльнулся.
– Ну, в двух словах этого не расскажешь.
– Расскажите в трех. Не хватит трех, добавьте еще сотню. Я вас не ограничиваю.
Он стал очень серьезным. Его пивные глаза потемнели. Он испытующе посмотрел на меня и отвел взгляд, помолчал с минуту и сказал:
Ладно, как-нибудь поговорим. У волн, на бережку, за скалами – подальше от глаз и ушей…
На следующий после неудачной борьбы с валуном день погода была теплой и ясной. В северном лете, когда оно не дождливо, всегда есть что-то ласковое, как в южной ранней осени. Оно нежно, а не жестоко, усыпляет, а не иссушает, как на юге. Я сидел у воды, каждую клетку моего тела переполняла истома. Я с удовольствием заплатил бы тремя сутками карцера за три часа сна на песке под солнцем. Но сон на глазах бдительных конвоиров с лужеными глотками был неосуществим.
К этому времени деревья на участке вырубили и выкорчевали, оставалось засыпать ямы и подровнять поверхность. Мы перетаскивали с места на место носилки с песком, после каждой ходки отдыхая по получасу. Чтоб приободрить нас, Владимиров бросил боевой клич: «Носилки не столб, стоять не должны!» Он, впрочем, выразился немного иначе, но самая снисходительная цензура не пропустит точного воспроизведения его остроты. Наслаждаясь своим остроумием, он всюду оглашал придуманную хлесткую формулу. Мы заверяли, что сделаем все возможное, суетились, покрикивали друг на друга, с рвением перебрасывали лопатами песок. Когда Владимиров удалялся, мы в изнеможении валились на землю, сраженные бессилием, как обухом.
Журбенда, лежавший рядом со мной, сказал:
– Так поговорим, что ли?
– Поговорим, – согласился я, не пошевелившись.
– Надо отойти куда-нибудь.
Я осмотрелся. Море было гладко и пустынно. Чайки надрывно кричали над головой. Пологий берег открыто спускался к воде. Не то что скалы, за которой можно было укрыться, даже камешка нигде не было видно. Я снова опустился на песок и закрыл глаза.
– Некуда идти.
– Поднимемся в лес – вроде для оправки.
Я подосадовал, что вызвал Журбенду на разговор. Временами он бывал утомительно настойчив. Я поплелся наверх, спотыкаясь от безразличия ко всему. Меня не интересовало уже, почему Журбенда разговаривает с начальством так, словно сам нарывается на карцер.
Журбенда уселся на чуть прикрытом мхом «бараньем лбу», окруженном высокими молодыми березами. Отсюда нам был виден и берег с работающими и конвоирами по сторонам площадки, и море, набегавшее на песок, и похожее на грязноватую парусину небо. Мы же никому не были заметны, кроме чаек, все так же монотонно вопивших в вышине. Журбенда выглядел подавленным, в нем не осталось ничего от обычного лукавства, только ему свойственной «ехидинки», как называл это Анучин. Даже золотые его веснушки посерели, округлое лицо осунулось. Он был словно после долгой болезни.
– Все дело в том, – сумрачно сказал он, отвечая на мой удивленный взгляд, – что наша великая революция, величайшая из революций в истории, погибает, если уже не погибла!
Я, разумеется, с возмущением потребовал объяснений. Меня ошарашило его неожиданное заявление. В первую секунду я даже хотел сбежать от дальнейшего разговора: все это смахивало на провокацию. Но, еще раз всмотревшись в Журбенду, я понял, что он не собирается подставлять меня. Если я хоть немного разбирался в лицах, то этот странный человек глубоко страдал. Он заговорил со мной не для того, чтобы вызнать что-то у меня – он хотел выговориться. Его душило горе, он решил ослабить его отчаянным признанием, чтоб не задохнуться в своем одиноком самоисступлении. Мне не надо спорить, только слушать, ему станет легче – так я решил, ожидая объяснений.