У истока дней (страница 2)
Сидим, например, мы все за обедом. С нами сидит и Олимпиада Марковна в своем необыкновенном костюме. Ест она много, как бурят, с какою-то странною жадностью и торопливостью. Поэтому начало обеда, когда Олимпиада Марковна увлечена каким-нибудь супом или заливным, проходит в молчании. Но это только до известного момента; откинувшись на спинку стула, Олимпиада Марковна наконец вздыхает и улыбается.
– Вот напхалась-то! – говорит она с видимым наслаждением.
Отец нахмуривается.
– Что это у тебя, Олимпиада Марковна, за выражения! – говорит он недовольно.
Олимпиада Марковна совершенно наивно взглядывает на него.
– Какие, батюшка, выражения?
Отец махает рукой и отвертывается. Олимпиада Марковна вдруг ни с того ни с сего обращает свой взор на меня и как-то по-детски восклицает:
– Ах, какой красавец Ванечка-то стал!
Я наклоняю голову к тарелке.
– Да, ей-богу, получше тут всех, – продолжает таким тоном Олимпиада Марковна, как будто кто-нибудь возражает, – ей-богу, красавец, – упорствует она.
И при этом она ласково треплет меня по голове, цепляя рукавами себе в тарелке.
– Отставь от себя, пожалуйста, тарелку, – замечает отец.
– Зачем, батюшка?
– Она ведь тебе мешает.
– Нисколько не мешает, – возражает Олимпиада Марковна и прибавляет в раздумье, улыбаясь: – Поручик Немешаев… у Евгения на свадьбе плясал. Ей-богу, Ванечка! «Ей-же-ей», как девки знаменские говорили… Помнишь, Алешенька?
– Отстань ты от меня с глупостями, – сердито говорит отец, – не помню я ничего.
– Да как же, батюшка, не помнишь? Прошлым летом-то.
– Да отстань ты!
Олимпиада Марковна злобно взглядывает на него.
– Что же это ты, Алешенька, как зверь какой стал, слова нельзя сказать!
– Хорош «Алешенька», – перебивает отец, – шестьдесят три года малому, а она: «Алешенька».
– Да ну что ж, ругай, ругай! – деланно покорным тоном говорит Олимпиада Марковна, – авось не надолго вам досталось! Может, и умру скоро…
– И отлично сделаешь!
– Да я и сама думаю, что отлично… Земля меня забыла, окаянную…
И так далее…
А иногда у нас происходит такой разговор.
Олимпиада Марковна, бродя по комнатам, заходит ко мне и усаживается около стола, на котором я пишу. Сначала она берет или словарь, или старый задачник и читает, не отрываясь, около часа, иногда только раздумывая вполголоса: «…107 аршин черного сукна, 150 зеленого, заплатив за все это проценты с капитала в 17 120 рублей…» Вот купцы-то нынче как стали жить! – восклицает она при этом.
Потом кладет задачник и тащит какую-нибудь бумагу.
– Пожалуйста, Олимпиада Марковна, не путайте, – говорю я, – не берите, пожалуйста.
– Да я, батюшка, не беру ничего, – возражает Олимпиада Марковна, – что ж я, дура какая-нибудь?
– Да как же не берете?
– Ах, господи, как будто уж нельзя и посмотреть!.. Ты теперь, говорят, во всех газетах пишешь.
– Так вы бы попросили, я сам могу дать.
Олимпиада Марковна вдруг злобно швыряет рукопись и подымается.
– Да мне и не нужны твои паршивые стихи! – говорит она пренебрежительно. – Ты думаешь, что ты теперь вправду Аполлонский!
Под именем Аполлонского надо разуметь Полонского; но я не обращаю на это внимания и говорю:
– А не нуждаетесь – зачем же берете?
– Да и не нуждаюсь брать.
– Ну, значит, тем лучше.
– «Тем лучше, тем лучше», – передразнивает Олимпиада Марковна, – болван! У нас и в роду таких болванов не было.
– Во-первых, я вовсе не из вашего рода, – говорю я, – а во-вторых, нам с вами про это ничего почти неизвестно, – было или не было.
– Так что же, по-твоему, у нас в роду все дураки были?
– Я не говорю этого.
– Да как же это «не говорю», – не унимается Олимпиада Марковна, – что ж ты дурачишь-то меня! Ты воображаешь, что ты умнее всех стал! «Не говорю»! – как будто я не понимаю…
Олимпиада Марковна кидает на меня насмешливый и вызывающий взгляд и начинает быстро ходить по комнате, нервно завязывая и развязывая платки на голове. Руки у ней дрожат от злобы. Глаза стали совсем дикими.
– Небось не дурей тебя были! И поумнее и поученей во сто раз! – продолжает она.
Тогда я решаюсь окончательно взбесить Олимпиаду Марковну и говорю:
– Эх, господи боже мой, уж куда там «поученей»! Читать небось не умели…
– Да вот не умели читать, да получше тебя, дурака, жили: ты и в праздник того не съешь, не сопьешь, что у них по будням люди едали.
– Да в этом-то бог с ними.
– Ну, значит, и получше тебя были!
– Вовсе не значит.
Олимпиада Марковна вдруг останавливается и вскрикивает:
– Ах, батюшки! Да что ты ко мне привязался?! Я вот изругаю тебя, как собаку, да уйду! Разбойник! Связался с кем, со старым человеком! Брехать только выучился!
Затем страшно хлопает дверью и скрывается из комнаты.
Но лучше всего характеризовать и объяснить характер Олимпиады Марковны может ее воспитание.
Она происходит из старинного помещичьего рода. «Я не хуже ведь кого-нибудь, – говорит она часто, – все-таки не какая-нибудь хамка, а столбовая потомственная дворянка». И это верно, хотя Олимпиада Марковна уже чересчур преувеличивает значение своего происхождения и чересчур часто упоминает разных прапрадедов. Состояние у этих прапрадедов было громадное. Впоследствии оно, разумеется, стало все более и более дробиться, так что у отца Олимпиады Марковны было не более двухсот десятин земли и нескольких сотен крепостных. Впрочем, и это, разумеется, было очень недурно, но собственно Олимпиаде-то Марковне вовсе не пришлось получить действительно барского воспитания. Мать ее умерла еще тогда, когда Олимпиаде Марковне исполнилось только шесть дней, а отец вскоре сошел с ума, так что воспитанием ее занялась ее тетка, старая дева-помещица, и увезла ее в свою деревушку Бутырки. Старая дева была особа полусумасшедшая и при этом «Христова невеста» – девственница, как ястреб следившая за нравственностью своих девок и нещадно бившая их при малейшем подозрении. Она жила совершенно одна, окруженная только одними дворовыми девками, вечно гремевшими в «девичьей» своими коклюшками. По ночам она нараспев читала псалтырь, выкрикивала молитвы собственного сочинения в религиозном азарте, а иногда вдруг начинала рыдать, упав перед иконами. Ей казалось, что в такие минуты в нее вселяется «змий эдемский и иерусалимский»… Потом вскакивала, вся бледная, с распущенными волосами, кричала на весь дом в паническом ужасе и бросалась будить девок. Девки тоже вскакивали как сумасшедшие, зажигалась сальная, тусклая свеча, и начинались успокаивания «матушки-барышни».
Старый помещичий дом производил тогда жуткое впечатление среди глубокой осенней ночи… Только к утру засыпала «барышня». Днем она ходила почти совершенно в рассудке, иногда тоскливая и тихая, а иногда злобная и крикливая.
Такие впечатления были первыми впечатлениями Олимпиады Марковны.
Лет двенадцати Олимпиада Марковна, наконец, попала в институт. Свезла ее туда ее другая тетка, тоже очень интересная особа: соседи звали ее «солдатом», и она вполне оправдывала это название – во-первых, своей здоровой, не женской фигурой, во-вторых, грубой, энергичной деятельностью в именье и, в-третьих – зычным голосом. За голос ее звали даже особо – «хайлом».
Так вот эта-то тетка увезла почти насильно Липочку в институт. Как вела себя там последняя, достоверно ничего не известно. Знаю только, что она воротилась оттуда, не окончивши курса, девицей с французским ломаным языком, с игрою на фортепьянах и с запасом французских басен. Этими баснями, которые она и теперь иногда твердит, закатывая глаза и делая блаженную физиономию, кажется, и ограничивалось все ее институтское образование.
Поселившись опять у сумасшедшей девы, она повела такую бездельную и скучную жизнь, что под влиянием ее и сумасшедшей тетушки заболела через несколько времени «тоскою». С нею начали делаться такие же припадки, как и с «Христовой невестой».
Впоследствии крепостные девки, уже будучи свободными, говорили, что она большею частью «уродничала». «Одна в свете привередница была!» – говорили они.
Но как бы там ни было, ее пришлось везти к угоднику. Впрочем, я забыл сказать, что до угодника к ней приводили еще знахаря. Но тот только испортил дело. Его заклинания: «Тоска, тоска, иди во темные леса, там твои места!» – произвели еще более тяжелое впечатление на «барышню». Но угодник ей помог. Она возвратилась успокоенная и повеселевшая. К тому же ее выздоровлению способствовало и то, что она поселилась уже не с теткою, а с братьями.
С ними она уже окончательно превратилась из институтки в барышню, которая могла и девку оттрепать за косы, и переругаться с братьями, ни в чем не уступая им и несмотря на то, что братья у ней были не особенно нежные юноши. Воспоминания о «французских вокабулах», о Катеньке Гриневой, о Лизаньке Крутиковой, об учителе Карле Густавовиче – стали для нее уже не действительностью, а как будто далеким сновидением.
Когда «Христова невеста» умерла, Олимпиаде Марковне, имеющей уже тридцать лет, досталось десятин тридцать пять земли и флигель. Крепостных не досталось, потому что они уже были освобождены к этому времени. Получив наследство, Олимпиада Марковна перенесла флигель в ту деревню, где жили ее братья, и начала хозяйствовать. Замуж она не пошла, потому что «Христова невеста» еще с детства угрожала ей вечным проклятьем за брак. К тому же Олимпиада Марковна и сама не хотела замуж. Она по ночам стала читать псалтырь, была ужасно богомольна и ко всему этому – свободолюбива. «Как же, пойду я, – говорила она, – чтоб какой-нибудь родимец колотил меня каждый день».
С тех пор во флигеле потекла очень странная жизнь. Еще не вполне отвыкшая от крепостничества, Олимпиада Марковна стала чуть не каждый день драться с кухаркою, твердо помня, что она «столбовая дворянка». Но такой титул уже потерял тогда половину своего значения. Кухарки спуску не давали и менялись каждый месяц. Наконец, уже не стал никто наниматься. «Да родимец их расшиби!» – решила Олимпиада Марковна и начала стряпать сама. С этих пор она стала походить уже не на «столбовую дворянку», а хуже чем на хамку. Бездельница, барышня, не привыкшая никогда трудиться, со странным, безалаберным воспитанием, она, естественно, стала все более терять человеческий образ. По целым дням она стала ходить неумытая, непричесанная, вся в саже и в сале. Постоянное общение с работниками превратило ее окончательно в крикливую бесстыжую бабу. И горе смирному работнику. По особенности своего характера Олимпиада Марковна, как говорится, «седлала» такого работника. Грубых, напротив, она побаивалась и только за дверью ругала их на чем свет стоит. Ко всему этому присоединялась все более и более развивающаяся бедность или даже больше – нищета… Бедность, разумеется, стала развиваться от системы хозяйства. Славное это было хозяйство!.. Началось с того, что Олимпиада Марковна, получив неограниченную власть, сдала 5 десятин земли богатому мужику из своей деревни, и мужик дал ей за это копен 20 гнилой соломы для топки и для резки корове, две четверти ржи и четвертей пять картофелю. Олимпиада Марковна вполне удовлетворилась этим и на следующие годы стала придерживаться той же системы хозяйства, то есть сдавать землю, и, разумеется, на подобных же условиях.
– Зачем же вы за десятину прекрасной земли взяли пять четвертей прелых картошек? – говорили иногда соседи.
– Ах, господи боже мой! – сердито восклицала Олимпиада Марковна, – спасибо хоть таких-то дал, а то бы с голоду издохла.
Флигель ее пришел скоро в страшный упадок. Олимпиада Марковна продала его (разумеется, за полцены) и поставила себе маленькую избу. В избе ее жизнь стала уже совсем несчастная: грязь, вонь, под лавками кучи мусору…
Земля по-прежнему сдавалась за бесценок, и Олимпиада Марковна по-прежнему голодала. Но вмешиваться в свое «хозяйство» никогда и никому не давала.
– Я сама не дурей кого-нибудь, – говорила она обыкновенно.