Золочёные горы (страница 3)

Страница 3

Это было редкое проявление материнской гордости и в то же время предупреждение мне: не вести себя как «мадемуазель всезнайка». Мама хотела лишь, чтобы мы хорошо знали langue maternelle[10] и не портили его словечками янки. Она относилась к ним как к заразе и не позволяла мне говорить своими словами.

Мы свернули за поворот и добрались до плоской платформы, на которой трудились рабочие и лошади, а рядом зияла черная дыра, выдолбленная в боку горы.

– Каменоломня Паджетта, – с гордостью произнес папа.

– И это все? – вытянул шею Генри. – Эта пещера?

– Ох, – перекрестилась мама.

Вход напоминал распахнутый беззубый рот кита. Вокруг нависали платформы, грузовые стрелы, веревки и леса с приставленными к ним лестницами. Краны, прикрепленные к отвесной стене, топорщились как усы, на тросах болтались массивные крюки размером с ребенка. По всему двору громоздились кучи белой породы, словно гигантские куски сахара.

– Самый красивый камень в мире, – просиял папа. – Идеально-белый, для статуй. Одна большая жила с золотой прослойкой. На милю уходит в глубь горы.

– Золото? – Глаза у Генри загорелись. – Настоящее золото?

– Не-а. Пирит придает мрамору желтые прожилки. Очень красиво.

– Пирит – дурацкое золото, – пояснила мама.

– Золото дураков, – поправила я, не сдержавшись.

– Герцог Паджетт не дурак. Он семикратный миллионер, – заметил отец. – Смотрите, вот так мы делаем его богатым.

– Берегись! – раздался крик. Послышались пронзительные свистки. Стайка мужчин окружила обернутый цепями каменный блок размером с рояль. Кран над ними повернулся и спустил болтающийся крюк. Один из парней запрыгнул на верх камня и, когда тот стал подниматься, ухватился за подъемную цепь и сделал сальто.

– Это Сетковски, – пояснил отец. – Он катается на белой птице.

– Хочу попробовать, – воскликнул Генри.

Мама зажмурилась.

– Никогда, – выдохнула она.

Кран перекинул камень за край скалы, там он раскачивался над головами рабочих, копошившихся во дворе как муравьи, на высоте пятидесяти футов. Я представила, что цепь сейчас лопнет, глыба рухнет и расплющит их всех. Но она медленно шла вниз, пока показушник Сетковски махал шляпой, и наконец опустилась на плоскую грузовую телегу. Шесть лошадей потащат ее вниз в город на шлифовальную фабрику.

– Этот вот камень, – показал пальцем отец. – Стоит сто тридцать долларов за тонну. Тридцать тонн уходит на греческую колонну. Представьте, сколько всего колонн в здании банка. А библиотеки? В этой горе хватит мрамора на триста лет. Посчитайте.

– Здесь миллионы! – ахнул Генри. – Можно пойти в каменоломню и посмотреть?

– Нет, – отозвалась мама. – Опасно.

– Красиво, – возразил отец. – Когда туда заглядывает солнце, пыль в воздухе становится золотой, словно божьи искры. Ты изумишься. Сама графиня приходила сюда на экскурсию.

– Графиня? – переспросила я.

– Жена герцога. Из Брюсселя. Она бельгийка, – пояснил отец. – Вам, дамы, лучше вернуться. Я покажу Генри каменоломню. Это восьмое чудо света.

– Сильви, – позвала мама, оторвав меня от разговора о графинях и чудесах.

– Но я… – будь я мальчишкой, смогла бы прокатиться на белой птице. Будь я графиней, пришла бы в каменоломню посмотреть на золотую пыль. Но я была послушной дочерью, и мне все запрещалось. Что еще мне не дозволялось делать? Список был длинный. Даже здесь, на Диком Западе, мне оставались лишь домашние дела и скука.

Папа заметил мое разочарование.

– Подожди лета, Птаха. Лето чудесная пора, увидишь. На холмах море цветов, а в реке плавают радуги.

– Он имеет в виду форелей, – пояснил всезнайка Генри.

– Я имею в виду радуги, – возразил отец и пошел показывать Генри каменоломню.

Мама указала рукой на свисающий крюк:

– Видишь опасность? Он всегда глупо рискует, ваш отец.

«Я хотела бы походить на него», – подумала я. Но я всегда походила на нее, была тихой и послушной. Я взяла Кусаку у нее из рук.

– Что бы я без тебя делала? – с благодарностью воскликнула мама.

«Заставила бы Генри тебе помогать», – подумала я. Но это мой удел – помогать ей с заботами. А Генри пойдет с папой, будет ездить на белой птице и любоваться ослепительным зрелищем карьера. Мы с мамой вернулись назад в безопасную клетку хижины номер шесть, подальше от восьмого чуда света. Мои зубы упрямо стиснулись. Какие бы чудеса ни водились здесь, в Золоченых горах, я приняла твердое решение увидеть их все.

Глава вторая

Через три дня хижина пропахла капустой и мокрой шерстью. Наши с братом перебранки просачивались на улицу сквозь трещины, а снаружи упорно проникал холодный дождь. Генри, не умолкая, болтал про каменоломню. Самое ошеломительное и изумительное зрелище на свете. Manifique[11].

– Тебе бы там не понравилось, – надменно заявил он. – Опасно.

– И грязно, – добавила мама. – Такое место не для девушки.

Я сидела у печи и читала «Цветы зла», упиваясь чувством негодования. Я ненавидела горы. Ненавидела скалы. Грязь, застарелый снег, превратившийся в корку. Кусака стучал ложкой о кастрюлю. Генри играл в рыбалку, спуская бечевку с платформы, на которой спал. Вместо крючка он использовал согнутую шпильку. Она зацепилась за кончик моей косы, и он потянул за нее. Я захлопнула книгу и пробормотала квебекское ругательство:

– Tabarnac[12].

Вспоминать нечистого угрожало спасению души. Мама вздрогнула и повернулась ко мне.

– Прочти покаянную молитву, – сказала она. – Будь хорошей девочкой.

Я молилась о том, чтобы стать хорошей. И с виду была такой: услужливой, вежливой. Но только не в мыслях. Там я была госпожой Люцифер, невестой дьявола. Комок возражений подступил к горлу, но я сглотнула его.

– Извини, мама. Desolée[13].

Я читала покаянную молитву, но не каялась. Через минуту мама подошла и опустила ладонь мне на голову. Возможно, она все же понимала. Возможно, в ней еще живы были струны, способные вызывать восторг. Те, что когда-то подтолкнули ее к танцу в амбаре и к объятиям моего отца. А теперь привели на вершину этой жалкой горы.

– Господь все слышит, – напомнила она и протянула мне мешок для угля, чтобы я сбегала за ним в лавку. – Сходи прямо сейчас.

Она простила меня. В тот раз простила.

Я разочарованно топала по снегу. От сугробов поднимался пар: за последние дни потеплело до плюс десяти. На дорожке Каменоломен дождь растопил верхний слой наледи, и проступили черные следы золы, вмерзшей в снег возле хижин: содержимое печей, вытряхиваемое возле порога. Грязные дорожки петляли по снегу, усеянные следами ботинок и отпечатками колес. Сахарная корка снега таяла, превращаясь в слякоть. Тут я заметила, что кто-то глазеет на меня.

В дверях хижины номер пять стояла девочка. Ей было лет девять, может, чуть меньше. Воздушное создание, одетое в комбинезон, переделанный в платье. Волосы ее не были причесаны, а в глазах мелькали золотые огоньки.

– Я тебя раньше не видела, – сказала она. – Откуда ты приехала?

– Издалека, с Востока, – ответила я.

Девочка рассмеялась и, не переставая смеяться, сказала, что ее зовут Ева Сетковски.

– Чего ты смеешься?

– Никому не надо приезжать сюда.

– Почему?

– Здесь проклятие. Это место проклято.

– Что за проклятие?

– Индейцы юта наложили его. Когда-то эти земли принадлежали им, но белые убивали их и прогнали отсюда. И они прокляли эти горы.

Она ткнула пальцем по четырем румбам невидимого компаса.

– Проклятие, проклятие. Ты никогда не уедешь отсюда: зло найдет тебя.

– Я тебе не верю.

– А мне все равно, веришь или нет, – заявила она.

– Кто такие юты? – спросила я позже, вернувшись домой.

– Племя юта, – ответил отец.

– Индейцы, жившие здесь давным-давно, – пояснила мама.

– Не так уж давно. Тридцать лет назад, – поправил отец.

– Польская девочка сказала, что на долине лежит проклятие.

– Это просто сказка, – ответил отец.

Так ли это было? Тогда я поверила, что это всего лишь легенда. Но все последующие годы задавалась вопросом, не были ли несчастья, свалившиеся на Мунстоун, следствием того проклятия – пророчества вождя Колороу, гласившего, что любое дело, начатое белыми людьми в долине Алмазной реки, обречено на провал.

– Не водись с этой девочкой, – велела мама. – И не смотри на мужчин, если они на тебя пялятся. Проходи мимо.

Но я смотрела на них. Завидовала их уверенной развязности и простоте. Громким шуткам, ругательствам, которые мне не позволялись. Мне нельзя было поднимать глаза, разговаривать, любоваться восьмым чудом света. Но, набирая воду или принося уголь, я смотрела по сторонам, надеясь увидеть того парня, что станет моим суженым и освободит меня, дьявола во плоти, из клетки скуки и послушания. Я замечала их накачанные предплечья, пальцы с обломанными ногтями, которыми они трепали свои волосы, и влюблялась дважды в день.

– Это дикари, – сказала мама. – Иностранцы.

– О, Шери, они хорошие люди, – возразил отец. – Все, кроме начальника Тарбуша.

– Тсс, – мама закрыла ему рот ладонью. Она повязала ему на шею платок, подстригла волосы и подравняла бороду. За неделю она привела его в божеский вид, нарядила в чистый рабочий комбинезон и украсила хижину занавесками с цветочным рисунком, смастерив их из мешка от муки, и изображением Господа: он висел на стене, а вокруг головы сияли золотые лучи. Она молилась, прося защитить ее от дикарей, а я молилась о спасении с этой горы. Я не могла добраться в город, даже попасть в школу, чтобы завершить образование и получить аттестат.

– Все еще есть угроза оползней, – сказала мама. – И камнепадов.

Но больше всего ее тревожила угроза со стороны рабочих: грузчиков, камнетесов, мастеровых.

– Итальянцы – искусные ремесленники, – твердил ей отец. – Лучшие скульпторы.

– Голых статуй, – фыркала мама.

– Большинство из них живут внизу в районе макаронников, – пояснял он. – Возле шлифовальной фабрики.

Мне не нравилось то, как родители отзывались об иностранных рабочих. Разве нас самих не дразнили «лягушатниками» и мы не были мигрантами, как и они?

– Компания старается нас разделить, – рассказывал отец. – Чтобы мы не образовали профсоюз. Но если босс не станет платить больше, мы начнем забастовку. Тарбуш мухлюет, уменьшая нам количество рабочих часов. Заставляет нас выходить по воскресеньям.

– Это противно Господу, – согласилась мама.

– Они превращают камень в золото. Неплохой фокус, – отец рассмеялся с горечью. Это был не прежний папа, игравший на скрипке по вечерам. Он слишком уставал, чтобы читать нам вслух «Робин Гуда» или петь «Жаворонка». Он сжимал пальцами переносицу и массировал пыльную голову. И либо работал, либо спал, а когда бодрствовал, шепотом спорил о чем-то с мамой. Мы слушали их разговоры и знали все. О задолженности перед лавкой компании. О назревающей забастовке.

Как-то рано утром отец пришел после четырнадцатичасовой ночной смены и сел у печи, хватая ртом воздух и протянув ладони к огню. Мама стала чистить его одежду. От куртки поднялась пыль, и она закашлялась.

– Это сахарная пудра, – сказал отец, закрывая глаза. – Я сахарный человечек.

– Не вдыхай это, – предупредила мама. – Ты просто кожа да кости. Отдохни.

– Нет времени.

Все разговоры они вели только про время. День состоял из двенадцати часов или десяти. Иногда вместо дня была ночь. Иногда были сверхурочные часы, но эти часы считались «мертвыми».

– Как часы могут быть мертвыми? – спросил меня Генри.

– «Мертвая работа», – объяснила я. – За нее не платят.

Остальные разговоры были про деньги. Их никогда не оставалось про запас. Говорили про почасовую зарплату. Помесячную аренду. Ежегодную плату за обслуживание в больнице. Уголь стоил четыре бона за мешок. Бонами расплачивались вместо наличных в лавке компании. К дню зарплаты боны заканчивались. Из-за бесконечных разговоров о деньгах я стала мечтать о том, чтоб заиметь свои.

[10] Родной язык (фр.).
[11] Чудесно (фр.).
[12] Черт (фр.).
[13] Мне жаль (фр.).