Тридцатилетняя женщина (страница 5)
Слова эти оказали какое-то магическое действие на Жюли. Она всплеснула руками, и ее усмешка поразила вдову. Ничего похожего на то невольное удовольствие, которое испытывает всякая женщина, даже самых строгих правил, когда узнает, что кто-то чахнет от любви к ней, не отразилось в померкшем, холодном взгляде Жюли. На ее лице было написано отвращение, чуть ли не ужас. Не так отвергает весь мир женщина ради одного, любимого: тогда она готова шутить и смеяться; нет, сейчас Жюли походила на человека, у которого сжимается сердце от одного воспоминания о недавней опасности. Маркиза, уже убедившаяся в том, что Жюли не любит ее племянника, была поражена, когда поняла, что она не любит никого. Вдова вздрогнула от мысли, что сердце молодой женщины разочаровано, что ей достаточно было одного дня, быть может, одной ночи, чтобы убедиться в том, что за ничтожество Виктор.
«Ежели она раскусила его, то все само собой разумеется, – думала она. – Племянничек скоро почувствует все тяготы супружества».
Тогда г-жа де Листомэр решила переубедить Жюли и внушить ей взгляды века Людовика XV; но прошло несколько часов, и она поняла, или скорее угадала, что Жюли повергли в печаль обстоятельства, весьма нередкие в свете. Жюли вдруг впала в задумчивость и удалилась к себе раньше обычного. Горничная помогла ей раздеться, все привела в порядок и ушла, а Жюли, оставшись у камина, прилегла на желтую бархатную кушетку, старинную кушетку, на которой всегда так уютно бывает человеку – и в горе и в радости; поплакав и повздыхав, она долго о чем-то размышляла; затем придвинула к себе столик, достала бумагу и принялась писать. Быстро летели часы; признание, которое Жюли делала в письме, казалось, стоило ей дорого: над каждой фразой она долго сидела в раздумье; вдруг молодая женщина залилась слезами и бросила перо. Пробило два часа. Ее голова бессильно, как у умирающей, склонилась на грудь; когда же она подняла ее, то увидела тетку, которая появилась неожиданно, словно от гобелена, висевшего на стене, отделилась фигура.
– Что с вами, крошка моя? – спросила маркиза. – Кто так поздно засиживается и, главное, кто в вашем возрасте грустит в одиночестве?
Сев без всякой церемонии возле племянницы, она пожирала глазами начатое письмо.
– Вы пишете мужу?
– Ведь я не знаю, где он, – ответила графиня.
Тетка взяла письмо и принялась читать. Она не без умысла захватила с собой очки. Жюли безропотно позволила ей взять письмо. Не оттого, что ей не хватало собственного достоинства, не оттого, что она испытывала чувство какой-то вины, стала она такой безвольной – нет, старуха появилась в одну из тех минут, когда душа опустошена, когда ей все безразлично: и добро и зло, и молчание и откровенность. Подобно добродетельной девушке, которая пренебрежительно держится с возлюбленным, а вечером, чувствуя себя покинутой и одинокой, тоскует о нем и жаждет излить кому-нибудь свои страдания, Жюли позволила старухе, не говоря ни слова, сорвать ту печать, которую вежливость накладывает на незапечатанное письмо, и сидела, задумавшись, пока маркиза читала:
«Моя дорогая Луиза! К чему ты уже столько раз просишь меня выполнить обещание, которое так неосторожно могут дать друг другу только две наивные девушки? Ты все спрашиваешь, почему я полгода не отвечаю на твои вопросы. Если тебе было непонятно мое молчание, то сегодня, быть может, ты догадаешься о его причине, узнав тайну, которую я тебе открою. Я бы навсегда похоронила ее в глубине сердца, если бы ты не сообщила мне о своем предстоящем замужестве. Ты выходишь замуж, Луиза! При этой мысли меня охватывает дрожь. Что ж, бедняжка моя, выходи; через несколько месяцев ты с горьким сожалением будешь вспоминать о том, какими мы были прежде, в тот вечер в Экуэне, когда мы поднялись с тобой вдвоем до самых больших дубов на горе, любовались оттуда прекрасной долиной, лежавшей у наших ног, восхищались закатом и нас озаряли последние лучи солнца. Мы уселись на большом камне, и нас охватил бурный восторг, а его сменила тихая печаль. Ты первая сказала, что далекое солнце говорит нам о будущем. Как мы были тогда любопытны, как безрассудны! Помнишь наши проказы? Мы обнялись, – «как влюбленные», шутили мы. Мы поклялись, что та из нас, кто первая выйдет замуж, откровенно расскажет другой о тайнах брака, о тех радостях, которые так манили наши младенческие души. Как ты будешь страдать, Луиза, вспоминая об этом вечере! В ту пору ты была молода, красива, беззаботна, даже счастлива. Замужество в несколько дней превратит тебя, как превратило меня, в некрасивую, больную, увядающую женщину. Было бы нелепо рассказывать тебе о том, как я гордилась, как радовалась тому, что буду женой полковника Виктора д’Эглемона. Да и вряд ли я могла бы рассказать, я сама себя нe помнила.
Прошло немного времени, и ребячество это стало сном. Я так вела себя в торжественный день освящения брачных уз, бремени которых я не сознавала, что не обошлось без замечаний. Отец не раз пытался поубавить мою веселость, потому что я слишком уж бурно выражала свою радость, а это считается неприличным, и мою болтовню готовы были истолковать в дурную сторону, а ведь в ней не было ничего дурного. Чего только не выделывала я с подвенечной фатой, цветами, платьем! Вечером меня торжественно ввели и спальню и оставили одну, а я стала придумывать, как бы посмешить и подразнить Виктора; пока я ждала его, сердце у меня колотилось, как, бывало, колотилось когда-то, в канун праздничной встречи Нового года, когда я украдкой пробиралась в гостиную, где лежали горы подарков. Вошел муж и стал искать меня, я рассмеялась, и смех, приглушенный свадебной фатою, был последним отзвуком простодушного веселья наших детских лет…»
Вдова прочла письмо, которое, судя по началу, должно было содержать немало грустных наблюдений, не спеша положила очки на стол, а рядом с ними письмо и устремила на племянницу ясный взгляд своих зеленых глаз, не потускневших с годами.
– Детка моя, – сказала она, – замужней женщине не пристало так писать девушке: это просто неприлично.
– Я и сама так думаю, – ответила Жюли, прерывая тетку, – и мне было стыдно, пока вы читали.
– Если за столом нам не нравится какое-нибудь блюдо, не должно отбивать к нему охоту у других, дитя мое, – добродушно заметила старуха, – тем более что со времен Евы до наших дней считается, что нет ничего лучше, чем брак. – Помолчав, она спросила: – У вас нет матери?
Жюли вздрогнула, потом медленно подняла голову и сказала:
– В этом году я особенно горевала, что ее уже нет со мною. А как виновата я в том, что ослушалась отца: ведь он был против моего брака с Виктором!
Графиня взглянула на тетку, и радость осушила ее слезы: она заметила, какая доброта озаряет это старческое лицо. Она протянула руку маркизе, которая, казалось, ждала этого, пальцы их сплелись. В этот миг они поняли друг друга.
– Бедная сиротка! – промолвила старая дама.
Слова эти были последним лучом света для Жюли. Ей опять послышался пророческий голос отца.
– Какие у вас горячие руки! Они всегда у вас такие? – спросила маркиза.
– Вот уже с неделю как меня перестало лихорадить, – ответила Жюли.
– И вы скрывали от меня, что вас лихорадит?
– Да это у меня уже с год, – сказала Жюли, и в ее голосе было что-то тревожное и застенчивое.
– Итак, мой ангел, – продолжала тетка, – все это время замужество было для вас пыткой?
Молодая женщина не решалась ответить, только молча опустила голову, но весь вид ее говорил, что она исстрадалась.
– Вы несчастливы?
– Ах нет, тетя! Виктор любит, боготворит меня, и я его обожаю. Он такой добрый!
– Вы любите его; но вы его избегаете, не правда ли?
– Да… иногда… Он чересчур пылок.
– И когда вы остаетесь одна, то, вероятно, боитесь, что он вот-вот войдет?
– К сожалению, боюсь, тетя! Но я, право, очень люблю его.
– Не вините ли вы себя втайне, что не умеете или не можете отвечать на его чувства? Не кажется ли вам порою, что узаконенная любовь более тягостна, нежели преступная страсть?
– О, как это верно! – сказала, плача, Жюли. – Вам понятно все, что мне самой кажется загадкой. Я стала какой-то бесчувственной. Я ни о чем не думаю… Одним словом, жизнь для меня обуза. Душу мою терзает необъяснимый страх; он леденит мои чувства и повергает меня в какое-то вечное оцепенение. Нет у меня сил жаловаться и нет слов, чтобы выразить свою печаль. Я страдаю и стыжусь своего страдания, видя, что для Виктора счастье в том, что для меня смерть.
– Ну и вздор, ну и ребячество! – воскликнула старуха, и на ее высохшем лице вдруг промелькнула веселая улыбка – отражение минувших радостей.
– Вот и вы смеетесь! – с отчаянием проговорила молодая женщина.
– Я была такой же, – живо ответила маркиза. – Теперь, в разлуке с Виктором, вы вновь превратились в безмятежную девушку, не ведающую ни блаженства, ни страданий.
Глаза у Жюли расширились, и в них появилось растерянное выражение.
– Вы обожаете Виктора, не правда ли? Но вы бы предпочли быть его сестрой, а не женой; брак ваш неудачен.
– Да-да, тетя. Но почему вы улыбаетесь?
– Вы правы, милочка! Вам не до веселья. Вас ждет немало бед, если я не возьму вас под защиту, а опытность моя не разгадает несложную причину ваших печалей и огорчений. Мой племянник не заслуживает такого счастья, глупец! В царствование любезного нашего Людовика Пятнадцатого молоденькая женщина, очутись она в вашем положении, не теряла бы времени, она проучила бы супруга за то, что он ведет себя как солдафон. Себялюбец! И военные-то у этого коронованного тирана мерзкие невежды! Грубость они считают галантностью, женщин не знают, любить не умеют; они воображают, что раз им суждено завтра пойти на смерть, то сегодня нечего дарить нас почтительным вниманием. В прежние времена умели и любить сильно, и идти на смерть когда надобно. Я переделаю его характер ради вас, моя милая племянница; я положу конец этому досадному, но, пожалуй, естественному разногласию, иначе вы возненавидите друг друга и пожелаете развестись, если только вы, дорогая, не скончаетесь раньше, чем все это доведет вас до отчаяния.
Жюли слушала, застыв от изумления, пораженная словами, мудрость которых она скорее угадывала, нежели понимала, и напуганная тем, что ее многоопытная родственница повторяет приговор, вынесенный Виктору ее отцом, только произносит его в более мягких выражениях. Должно быть, она по какому-то наитию живо представила себе, что ждет ее в будущем, и почувствовала, как тягостны несчастья, которые суждены ей. Она залилась слезами и бросилась в объятия старухе, говоря:
– Будьте же мне матерью!
Вдова не заплакала, ибо после революции у приверженцев старой монархии слез осталось мало. Сначала любовь, а позднее террор приучили их к самым острым жизненным положениям; поэтому они хранят при всех треволнениях холодное достоинство и, хотя чувствуют глубоко, не выражают своих чувств в излияниях, а всегда соблюдают этикет и ту изысканную сдержанность, которую напрасно отвергают новейшие нравы. Она обняла Жюли, поцеловала ее в лоб с той милой ласковостью, которая зачастую присуща скорее манерам и привычкам таких женщин, нежели их сердцу; она успокаивала племянницу нежными словами, сулила ей счастливое будущее и, укладывая ее спать, будто свою дочку, свою милую дочку, надеждами и печалями которой она стала жить, баюкала ее, пророча любовь, блаженство; в племяннице она увидела себя – молодой, неопытной, красивой. Графиня заснула с радостным чувством, что она обрела друга, мать, которой отныне можно все рассказывать. Наутро тетка и племянница обнялись с той глубокою сердечностью, с тем понимающим видом, который доказывает, как усилилось чувство, как окрепла близость двух душ; в этот миг послышался конский топот. Они одновременно обернулись и увидели молодого англичанина, который, как всегда, не спеша проезжал по улице. Казалось, он изучил, какой образ жизни ведут затворницы, и никогда не пропускал часа их завтрака или обеда. Лошадь сама замедляла шаг, не было надобности приостанавливать ее; проезжая мимо окон – двух окон столовой, – Артур не сводил с них печального взгляда. В большинстве случаев Жюли, не обращавшая на молодого человека никакого внимания, просто не замечала его: зато маркиза была одержима тем суетным любопытством, с которым в провинции следят за любой мелочью, чтобы чем-нибудь разнообразить свое существование, и от которого нелегко уберечься даже людям большого ума; старуху забавляла робкая и искренняя любовь, любовь, выражаемая безмолвно. Видеть Артура в определенные часы стало для нее привычкой, и всякий раз она приветствовала его появление новыми шутками.