Одна сверкающая нить (страница 10)

Страница 10

Матери не до веселья, но приходится работать, чтобы угождать посетителям таверны. Болезнь истощает ее и без того худенькое тело, но она занимается бесконечными делами и молчит. Она забыла, что я уже видела признаки incinta[23]. Я держала волосы Лючии, когда ее вырвало в ведро. Мы перестали резать лук, потому что запах вызывал у тети тошноту. И теперь, когда мы готовим, лук нарезаю только я, а мама закрывает нос передником и выскакивает из кухни. А сегодня утром я нашла сушеные травы. Желтые цветы сильфия и пижмы, похожие на маргаритки, фиолетовые цветки кошачьей мяты и маленькие белые головки тысячелистника. Женщины, желавшие вызвать кровотечение, измельчали и готовили отвары трав.

Отец не обращает внимания. Слишком занят, гордится вечеринками в таверне и посетителями, которых они привлекают.

– Забудьте о Божьих благословениях, – заявляет он почти каждый день. – Мою таверну выбирает сам Микеланджело Буонарроти. Мое вино.

Будто ему даровали вечное отпущение грехов.

По правде говоря, синьор Буонарроти посетил таверну лишь однажды, чтобы встретиться с синьором Альбертинелли. Он стоял, скрестив руки, словно они были привязаны к груди, а Альбертинелли жаловался на краски, которые оставляли желать лучшего.

Отец приказал мне наполнять их бокалы вином. За Альбертинелли я едва успевала.

– Сперва научись рисовать, а потом спорь о красках, – заметил синьор Буонарроти, отказываясь от вина, пока я наполняла бокал Альбертинелли.

– Слышите, как он меня оскорбляет? Зато слишком обожает других, – возмутился Альбертинелли, пытаясь вовлечь меня в разговор. – Видите сноба из Феррары? Это Ариосто Лудовико.

Он показал на человека в красивой одежде.

– Служит кардиналу Ипполито д’Эсте, но воображает себя поэтом. Пристал к нам – никто его не приглашал – и декламирует чистый подхалимаж, чушь! Экспромт!

…и тот, кто
лепит и рисует,
Микель, не простой смертный —
ангел небесный.

– На колени! Все! – заорал толпе Альбертинелли. – Сам Микель, божество, удостаивает нас присутствием.

– Как мило, – улыбнулась я, пренебрегая насмешкой Альбертинелли. – Микель, ангел небесный, – надо запомнить.

Альбертинелли осушил очередной бокал.

– Я для тебя потом станцую. Увидишь мои другие таланты.

Он выбрасывал ноги то влево, то вправо в неустойчивой гальярде. Попытался подпрыгнуть, демонстрируя мужскую силу, и споткнулся, пролив вино. Микель поймал его быстрыми, сильными руками и не дал упасть.

– Я бы предложил извинить его, ибо он пьян, но и трезвым он не лучше, – сказал Микель.

Он мне сразу понравился.

* * *

За спиной распахиваются двери церкви, и волосы треплет порывом ветра. От двери к алтарю медленно шаркает синьора Оттолини. Она останавливается рядом со мной, тяжело опирается на палку.

– Ты без ума от картины?

Она поднимает искалеченную руку над алтарем.

Я съеживаюсь и пожимаю плечами.

Она склоняется ко мне.

– Они тебе нравятся? Евреи?

Она спрашивает, сверкая глазами, и мне неловко. Я слышала, как Савонарола обвинял евреев. Требовал, чтобы «врагов Христа» прогнали из города. Я никогда не задумывалась, что Святая Елизавета или Дева Мария еврейки. Хоть они и жили на Святой земле, я представляла, что они такие же, как я. Женщины. Не пойму, чего хочет старушка: думает, что я ничего не знаю, или интригует.

– Их презирают. Потом поклоняются.

Она неодобрительно цокает языком.

– Тем, кто до сих пор хочет изгнать евреев, почему бы не убрать и эту картину?

Она падает на колени и достает четки. Потом неловко поворачивается, стихая до шепота:

– Кто же твоя любимица? Элишева или Марьям?

Я слышу ее слова, но не понимаю.

– Элишева, – она показывает на женщину справа, которую я знаю как Елизавету, – или Марьям? – показывает на Деву Марию. – Так их назвали матери при рождении.

Она улыбается, приподняв бровь.

– Я не слышала своего имени с тех пор, как похоронила мать.

Ясные умные глаза темнеют, и она поворачивается к алтарю.

«Элишева». Я повторяю про себя имя, а синьора перебирает четки, читая молитвы. Наконец она завершает ритуал и поднимается.

– Так кому ты молишься?

– Элишеве, – отвечаю я, и она одобрительно улыбается.

– Как захочешь попросить кого-нибудь помочь, лучше обращаться настоящим именем.

Когда она открывает двери, с улицы врываются новые крики праздничных толп. Я поднимаюсь с коленей и сажусь, достаю листки бумаги, спрятанные под одеждой, потом роюсь в глубоком кармане в поисках оставленного Лючией уголька для рисования. Того самого, с помощью которого она учила меня аккуратно писать. Веря, что ничто сказанное не имеет настоящей ценности, пока не записано.

– Ужас! – сказала Лючия, пока я водила по странице левой рукой, писала и размазывала буквы. – Попробуй другой.

Я переложила уголь в правую руку.

– Dio mio![24] Петух бы нацарапал аккуратнее.

Мне хотелось произвести на нее впечатление, поэтому я сделала вид, что не обиделась.

– Я знаю прекрасного художника с la mano del diavolо, – сообщила она, видя, как я расстроилась.

Рука дьявола. Лючия подмигнула, пошутив над тем, как называли пишущих левой рукой.

– Ты умеешь хранить тайны? – спросила она, и я кивнула. – Тогда закрой дверь.

Из-под бабушкиной кровати Лючия вытащила сумку с пожитками.

Она достала тонкий квадратный сверток, завернутый в бархат, и очень осторожно развязала, обнажив маленькую деревянную дощечку. Она ее рассмотрела и повернула, чтобы показать мне.

Картина в приглушенных, землистых тонах. Женщина опустила глаза и с любовью или обожанием смотрит на ребенка в невидимых руках. Темные кудри упали и рассыпались по плечам, лицо тронуто ярким светом.

– Это же ты! – воскликнула я, узнавая мягкую дугу бровей, линию носа, непослушный локон. – Кто художник?

Она постучала пальцем по подписи художника.

– Одра Ноел? – медленно прочитала я, удивившись необычному имени.

– Держи, – сказала она и, взяв зеркальце из комода, прижала его к груди. – Теперь читай.

Я подчинилась.

– Не так! Поверни ко мне и читай в зеркале.

Из абракадабры буквы сложились в имя.

Леонардо.

– Портрет нарисовал Леонардо Бандини? – спросила я, и она долго смеялась, потому что Бандини дубил кожу и оставлял отпечатки пальцев на всем, к чему прикасался.

– Держи и практикуйся, – ответила она, забирая картину и оставляя уголь.

И я работала над собой. Училась писать справа налево, задом наперед так, чтобы не испортить страницу дьявольской рукой.

В церкви я прикладываю уголь к странице. Пытаюсь представить буквы, составляющие ее имя. Элишева. Авешилэ. Елизавета. Атевазиле.

Я пишу оба варианта. Вперед и в обратную сторону. Потом пишу молитву с конца к началу.

Элишева. Пожалуйста, помоги ей. Спаси и сохрани маму.

Я заталкиваю уголь в карман и прячу страницы под одеждой. Я обещала помочь в таверне, Babbo будет ждать. Выйдя из церкви, я спешу по улицам Орсанмикеле, Калимала, Пор-Санта-Мария к Понте-Веккьо.

Уперев руки в бока, отец стоит на площади посреди старого моста, словно ожидая, что я сбегу. Его лицо перекошено от похмелья.

– Что ты прячешь? – спрашивает он.

Плащ в спешке распахивается, и он видит на листочках мой почерк. Я прижимаю их ближе телу и не могу подобрать подходящего ответа. Что отец подумает о дочери, которая пишет молитвы? Пишет дьявольской рукой на странных языках, которые некоторые считают запрещенными?

– Дай сюда.

Он лезет рукой мне под плащ, щиплет нежную грудь и выхватывает бумаги. Держит их на расстоянии вытянутой руки и перелистывает, притворяясь, что читает. Но я-то знаю, что он читать не умеет.

– Что это за грязная мазня? – спрашивает он, будто понимает, что аккуратно, что нет.

Я медлю с ответом, и он, развернувшись, шагает по старому мосту, держа бумаги над каменным парапетом, готовясь выбросить их в реку.

– Babbo, пожалуйста, не надо!

Я бегу за ним.

– Говори, а то брошу.

Меня так и подмывает сказать: хочешь от них избавиться – брось в огонь, а не в воду.

– Я записываю наблюдения о картине синьора Альбертинелли, – сообщаю я, что не совсем ложь. – Его картина «Посещение» в церкви Сан-Микеле. Пусть не думает, что у меня вместо головы кочан капусты.

Это любимое ругательство отца, и я уверена, он на него клюнет. Отец озадачен. Он тщательно копается в пропитанных вином воспоминаниях в поисках имени и картины, которые я упомянула.

– Allora! La Visitazione. Как же, помню, – отвечает он.

Врет, картины он не видел, но предпочитает, чтобы его считали лжецом, а не тупицей.

– Я хочу, чтобы ты мной гордился, папа.

Он сияет от этой мысли, сразу смягчившись от лести. У флорентийских мужчин ярость сменяется гордостью в мгновение ока.

– Mia Antonia. Mia pulcina. Умна, как отец. Если бы у тебя вместо головы был кочан капусты, ты пошла бы в мать.

Он отдает мне бумаги, и я с облегчением вздыхаю.

– Картина художника великолепна, sì?

– Splendido! – отвечаю я, радуясь, что нашла тему, по которой у нас нет разногласий.

– Его светотень лучше, чем у Леонардо, – изрекает отец. – Я слышал это от самого кардинала Содерини.

Он поднимает палец к небесам, словно мнение епископа все равно что слово Божье. На самом деле отец разговаривал с Гаспаро Альберти, а тот слышал это от Андреа Пизано, который мыл полы в Дуомо и уверяет, что слышал разговор Рафаэля с кардиналом.

– Вытяни руку, – говорит отец, протягивая свою, сжатую в кулак.

Я колеблюсь, потом вытягиваю. Он высыпает мне в ладонь горсть серебра.

– Тебя ждет портной, Амадео, – говорит он мне, не обращая внимания на испуг. – Его внучка поможет нарядить тебя в новое платье. А сюда пришли мать. Allora! Иди сразу туда, потом прямо домой. К нам придут твои дяди обстряпать кое-какие дела.

Зио Лило и Зио Ренальдо не были дядюшками, но помогали Babbo с таверной, и мне приходилось прислуживать и развлекать гостей.

У меня на ладони блестят монеты. На эти деньги можно купить маме уйму чулок на целый год, по паре на каждый день.

– Одевайся и к заходу солнца будь готова, – говорит отец.

Значит, дает мне выходной.

– Fretta, fretta! – торопит он. – Или ты неблагодарная дочь?

– Конечно нет, папочка.

Я целую его в обе щеки.

– И проследи, чтобы жмот-портной прошил лиф золотой нитью, а не серебряной, ясно?

– Sì, Babbo, – отвечаю я, недоумевая, как на такое количество серебра можно позволить себе больше одной золотой нити.

– Дай мне их, – говорит он, протягивая руку.

Я сразу протягиваю монеты, а он отталкивает мою руку.

– Бумаги!

Он шевелит пальцами в воздухе, требуя мою работу.

– А то испортишь новое платье.

И показывает черные следы от угля на подушечках пальцев. Я снова в замешательстве.

– Что такое? Не доверяешь отцу?

– Ну что ты, Babbo, – отвечаю я и передаю бумаги.

– Пусть почитают посетители «Драго», может, узнают хоть что-то об искусстве.

Я бледнею, и он хохочет.

– Mia pulcina!

Он хлопает меня по плечу, и я чувствую его силу.

– Забываешь, что папочка умеет шутить.

До того как мы переехали в город, шутки отца веселили, а не пугали. Работая на маленьком семейном винограднике, находившемся в шести часах ходьбы к югу от Флоренции, он пел забавные песенки о батраках и молочницах и смешил окружающих остроумными наблюдениями. Я переворачивала ведро и устраивалась на нем, пока отец жевал смолу мастикового дерева, осматривал виноградные листья – нет ли плесени и скручивания листьев – и мечтал о винодельне во Флоренции.

Белый известняковый камень, прикрывавший корни виноградной лозы, днем впитывал солнечное тепло, а прохладными ночами грел корни. Когда смеркалось, отраженный белый свет падал на гроздья с неземным сиянием. И мы восхищались плодами, которых будто коснулся Господь.

– Иди, иди! – подгоняет он меня к портному. – Опаздывает только старичье. Поэтому твоя мать никогда не появляется до полудня.

Небось считает, что пошутил. Но я не смеюсь как прежде, в винограднике. Когда я возвращаюсь, мама ждет.

[23] Беременность (ит.).
[24] Боже мой! (ит.)