Одна сверкающая нить (страница 12)

Страница 12

Разнообразие стеклянной посуды Авнера поражает, но стеклянные украшения просто ослепительны. Нагрудник в египетском стиле из зеленых конических бусин, разделенных крошечным граненым сердоликом. Браслет из изящных цилиндров, пурпурный, как цветок мандрагоры. Ожерелье с серебряной застежкой из желтых бусин размером с абрикосовую косточку. Для лодыжек и ремней – снизки желтых и красных бус, приятные на ощупь, как мягкое брюшко ягненка. Захария поднимает бусы и, отметив прозрачность, крутит их на окрашенной нити, и они блестят как драгоценные камни.

– Мы без ума от расплавленного песка, – смеется мой муж, рассматривая кулон с выгравированной гроздью винограда.

– Их можно запросто принять за драгоценности, – говорю я.

– Я учился у лучших, – улыбается Авнер.

– В Персии? – уточняю.

– Ашшуре, – отвечает Авнер.

– Если бы она проявляла такое же рвение в домашних делах, – вступает мать. – Ты помнишь?

Она спрашивает Авнера.

Авнер видит, как я смутилась, вспомнив о том, как прокралась в его мастерскую в Хевроне, спряталась от матери и задала больше вопросов, чем положено девушке. А мать кричала на улице, испугавшись, что меня схватили бандиты. В тот день меня кое-что поразило: Авнер не отправил меня домой. А мать на самом деле не желала, как часто говорила, чтобы бандиты освободили ее от бремени – неисправимой дочери.

Я рассматриваю бусины ожерелья, их цвет похож на размытую синеву рассвета.

– Как это делают? – спрашиваю я.

– Их нанизывают женщины из моей деревни, – отвечает Авнер. – У них получается гораздо лучше, чем у меня.

– Да я не про нанизывание. Про стекло.

– Значит, ты не знаешь эту историю? – спрашивает муж.

– Чего б я спрашивала, если б знала, – отвечаю я, раздраженная его напыщенностью перед кузеном.

– Чистая случайность, – продолжает Захария, не обращая внимания на мое раздражение. – Моряки Пиникайи готовили на берегу обед. Так говорят, да, Авнер? Расскажи, расскажи моей жене.

– Да уж, история, – откликается Авнер, соглашаясь. – Моряки разбили лагерь…

– На берегу, около устья реки, – перебивает муж. – Давай, Авнер. Расскажи, как было.

– Они разбили лагерь на берегу…

– Им понадобились камни, на которые можно поставить горшки, – перебивает Захария. Он не может сдержать волнения. – А камней-то и нет! Ни одного. Но тот корабль вез блоки селитры. И они их положили вместо камней.

Муж берет рассказ на себя:

– Разожгли костры, согрели руки, поставили горшки поверх кусков селитры, и – вы, конечно, поняли – нагретая селитра смешалась с песком, и под их ногами оказалась стеклянная река.

– Так уж прямо стеклянная река? – недоверчиво спрашиваю я. – У моряков, готовящих на берегу обед?

Авнер выдыхает и чешет затылок, не желая подрывать убежденность мужа.

– Хорошо сказано, Авнер! – хвалит Захария, то ли не заметив, то ли не обращая внимания на мои сомнения.

Сама того не желая, я оставляю все как есть. Я смело задаю вопросы, на которые многие жены не осмелились бы. Но никогда не буду прилюдно спорить с мужем. Я отвлекаюсь, любуясь разложенными на ковре богатствами, цветом и формой стеклянных бус Авнера.

– Ничего особенного, – заявляет imma, взглянув на несколько вещиц.

Авнер тянется к мешку и достает завернутый в вощеное полотно небольшой сосуд.

Imma подавляет вздох.

Если другая посуда цвета морской волны и синих небес, желтая, как цветущий чертополох, красная, как ветреница, то этот сосуд – черный.

– Держи, – говорит он, снимая обертку, и передает его мне.

Захария вытирает слезы от смеха, все еще увлеченный историей.

– Представляешь их лица, тех моряков?

Я беру черный сосуд. У него необычная форма, ничего подобного я не видела. Обтекаемый, как глаз. Заканчивается сглаженной точкой с обоих сторон. Сделанный будто специально по размерам моей ладони. У него эбеновый блеск, который подмигивает и мерцает, завораживая, как глаз пустынной змеи в лунном свете.

– Моя прекрасная ошибка, – говорит Авнер.

– Из-за формы? – спрашиваю я, интересуясь ценностью вещи, которая, кажется, не предназначена для практического применения.

– Потому что черный, а не синий, как предполагалось, – поправляет он и проводит пальцами по пушистым кончикам бороды, пока всеобщее внимание приковано к стеклу.

– Дай взглянуть, – просит мать, пытаясь вырвать его у меня из рук.

И впервые в жизни я отказываю, обхватывая сосуд пальцами.

– Пожалуйста, продолжай, Авнер, – прошу я.

– Одна благородная дама из Кафрисина прислала мне куски голубого камня, из которого, по ее словам, можно было сделать блестящее небесно-голубое стекло для флаконов духов. Материал казался синим, даже когда я формировал сосуды, правда, со странным оттенком фиолетового, но, когда стекло остыло, небесно-голубой цвет превратился в ночь.

– Без дарованной ночи не наступит новый день, – отвечаю я, отдавая его обратно.

Он отказывается.

– Каждый стеклодув мечтает, чтобы его работа попала в благодарные руки.

И хотя я понимаю, что нужно из вежливости настаивать на возвращении вещицы, мне нравится черное стекло.

– Hodaya, Авнер, – благодарю я. – Никогда не видела ошибки красивее.

За ужином imma громко чавкает и облизывает пальцы. Обычно она клюет пищу, как воробей, и мне интересно, что вызвало такой аппетит.

Когда с едой покончено, Авнер передает матери подарок – бирюзовую стеклянную булавку для мантии, которую она носит поверх туники. Она крутит ее, полупрозрачная бирюза ловит свет. На одном конце приварена острая серебряная основа для застежки. Ее длина всего с большой палец, но на каждой стороне выгравированы в мельчайших деталях фрукты, что украшают одежду первосвященника, – три граната.

– По крайней мере полезная вещица. Приколите, – говорит она, и я направляюсь помочь, но она отдает подарок Бейле. Та убирает простую кость, которая прикрепляет мантию к тунике, и заменяет ее фигурной стеклянной булавкой.

– Тмина многовато, – сообщает мать, макая лепешку во вторую миску с тушеной ягнятиной.

Она вытирает подбородок влажной тряпкой, отпивает глоток вина и набивает рот инжиром, пропитанным соком рожкового дерева, бормоча, как все вкусно, пока жует. Никогда не видела, чтобы она так ела. Тем более то, что готовлю я.

– Прости, – говорит она, прикрывая полный рот рукой. – Точно так же было, когда я вынашивала тебя. В первые три месяца срока мела все подряд.

Она раскусывает соленые каперсы, высасывает их внутренности, избегая моего взгляда и делая вид, что не знает, почему я пошатнулась.

– Почему ты не сказала, что понесла, мама? – спрашиваю я, попавшись в ловушку, как доверчивый ягненок.

– Вы, кроме Авнера и стекла, ничего не видите. Куда уж мне со своими новостями?

– Mazala tava! – желает всего наилучшего Захария, первым придя в себя.

Бейла настороженно ждет распоряжений. В животе у меня все переворачивается, комната плывет перед глазами. Авнер нервно откашливается.

В голове мелькают тысячи воспоминаний: о каждой бусине, пришитой аккуратнее моей, о каждой лепешке, идеально раскатанной, рядом с моими, неровными, об огромных клубках спряденных крепких, ровных нитей.

Не слушая совета Коринны, я раскрываю тайну:

– У меня шесть дней задержка месячных.

Мать смотрит на Захарию, который кивает.

– На нас снизошло благословение!

Она воздевает ладони к небу, восхваляя Ribon Alma.

– Мальчики будут почти ровесники, – сообщает она, стараясь не думать о девочках.

Она тянется ко мне и целует в лоб.

– Когда мне объявить об этом? – спрашивает мать, считая новость своей.

Но я так жажду от нее поощрения, что радуюсь ее восторгу.

– Подождем, пока не пройдет три месяца, Цова, – отвечает Захария.

– Лучше перестраховаться, – кивает imma, соглашаясь с зятем. – В конце концов, это же Элишева.

Авнер прислоняется к стене. В руке у него глиняная трубка, из которой поднимается дым аира, сладкий, резкий запах которого подхватывается горным ветерком. У курящего аир кружится голова и развязывается язык. Авнер вдыхает дым, пока он не улетает к звездам. Я трепещу от желания и от стыда. Встряхиваюсь, чтобы прийти в себя. Коринна предупредила, что вынашивание ребенка вызывает у женщины много странных чувств.

Я проскальзываю в дом и беру черный стеклянный сосуд, стоящий на полке рядом с глиняными кувшинами. Приглушенный свет глиняной лампы на рабочем столе отражается от него глянцевым блеском. Сосуд столь же прекрасен, как и при солнечном свете. Или прекраснее.

В молитвах мы всегда гоняемся за белым. А где же молитвы об окутывающем утешении тьмы?

«Окропиши мя иссопом, и очищуся; омыеши мя, и паче снега убелюся»[29].

– Но, если бы не тень, где бы мы отдохнули от солнца? – говаривала бабушка, поправляя скрученный пояс моей туники.

Я касаюсь щекой гладкого прохладного сосуда.

В дверях мелькает тень. Авнер.

– Ta’heh! Ta’heh!

Он извиняется за то, что меня напугал.

Кожу окутывает жар его тела. Я отступаю прочь и спотыкаюсь. Сосуд выскальзывает из рук. Но он ловок, в мгновение ока подхватывает вещицу. Ловит одной рукой.

Он снова передает мне сосуд, и я раскрываю ладони. Он кладет вещицу мне в ладонь и сжимает мои пальцы. Надо высвободить руки, но я мешкаю. Он так похож на мужа. А кто не похож? Я отдергиваю руки.

– Надо бы сделать еще один, – говорит он. – Или несколько, но немного. Пробовал повторить, но безуспешно. Всю жизнь я повторяю свои ошибки. А эту не могу.

Он смеется, выдыхая ароматный дым.

– Научи меня работать со стеклом, – набравшись смелости, прошу я. Может, назло матери. Или захотелось произвести на него впечатление. Или надышалась дымом из его трубки.

Он кладет трубку на стол и складывает руки на груди. Кажется, раздумывает без насмешки и сомнения.

– Это тяжкий труд. До боли, до пота. Чуть зазеваешься – получишь ожоги.

Коринна предупредила меня, что в первые три месяца беременности могут возникнуть новые ощущения. Когда я вижу Авнера, тело охватывает жаром. Сосуд в руке нагрелся и грозится выскользнуть из ладони.

– Sh’lama, Авнер. Спокойной ночи.

– Конечно. Ta’heh, – в третий раз извиняется он.

В дверях он встречает Бейлу. Ко мне ее привело шестое чувство – нюх на тех, что крадутся по ночам.

Авнер останавливается и поворачивается ко мне.

– Если Захария разрешит, я тебя научу.

Если тело матери раздается и созревает с растущим ребенком, то мое нет. Ни кровотечения, ни выкидыша, ничего, что подсказало бы, в чем дело. Мой брат, Цадок, после обрезания получает имя, а у меня вот уже девять месяцев ни ребенка, ни месячных.

Я и нежно люблю этого ребенка, и завидую его появлению. Маленького, но уже мужчину, обожаемого родителями, его милые черты, крохотные пальчики, сжимающие материнскую грудь, ее радость при кормлении.

Не люблю возвращаться домой, но, кажется, только я могу успокоить Цадока, он тянется ко мне, вызывая ревность матери. И не обожать его невозможно.

Когда у братика прорезается первый зуб, я учу его произносить имя. Он краснеет от натуги и выпаливает:

– Цад!

Хлопая в ладоши, я снова и снова повторяю его имя, чтобы запомнилось, несмотря на возражения мамы.

В тот вечер, когда брат делает первые шаги, поднимается ветер, деревья хлещут друг друга ветвями и качаются. Я тоже в ярости. Взяв семечко одуванчика, хранившееся в мешочке под циновкой со времен помолвки, я, как в детстве, выхожу в бурю. Стряхнув семя с кончиков пальцев, я кричу ветру о своем отчаянии. На мои молитвы не ответили. Наверное, их даже не слышали.

Когда я чуть позже здороваюсь с Захарией, он протягивает ко мне руку, снимает что-то с туники и, как много месяцев назад, показывает семечко одуванчика.

– Не надо, – отталкиваю я руку.

Я лежу одна на тюфяке, разглядывая черный сосуд, подарок Авнера.

Неужели он следит за мной, как змея, подкрадывающаяся в лунном свете? Или это глаз, который видит мою печаль и не отводит взгляда?

[29] «Окропи меня иссопом, и буду чист; омой, и буду белее снега» (Пс. 50:9).